— Я оставляю здесь твою новую одежду — здесь она будет целее. Но эти вещи твои, я уберу их в шкаф, и каждый раз, когда ты будешь приезжать к нам, можешь их надевать.
Он молчит. Он разглядывает бородавку у нее на носу, на которую она тратит столько пудры, и размышляет, нельзя ли ее как-нибудь срезать. Обескураженная его молчанием, она вздыхает.
— Бедный малыш, мне очень жаль… Но ничего не поделаешь… — И даже если она и испытывает в глубине души какие-то чувства, ее ворчливый голос не в состоянии их передать.
Дядя возвращается; на голове у него фетровая шляпа, под мышкой зонтик, хотя на улице сияет солнце. Он кладет синюю бумажку на комод и поспешно, словно боится опоздать на поезд, направляется к двери.
— Возьми, это тебе на мелкие расходы, — бросает он, даже не обернувшись.
Он уходит.
— Ты мог и поблагодарить его, — укоряет тетка.
— Мне деньги не нужны. И никогда не будут нужны, — отвечает он из своей подводной лодки.
— А еще ты должен попросить прощения у тети Марии, врач сказал, она не протянет и полгода, и ей так страшно…
— Знаю. И поэтому она пьет пиво.
— Ты ведь еще совсем маленький, откуда в тебе такая черствость? Что тебе стоит попросить прощения? А ей будет приятно. Мы будем навещать ее в больнице и по дороге заходить к тебе. Это не так далеко.
— Я хочу попросить прощения, но только не у нее, а у тебя. Ты хоть пыталась что-то сделать, и не твоя вина, что ты почти ничего не поняла.
— Тут и понимать нечего, ты просто бессердечный волчонок. Слышал, как сказал вчера полицейский: «Единственное, чему они там обучаются, — это драться. Как псы в клетке». Марсель был еще хуже. Но ты-то? Ведь еще такой маленький…
— А что касается твоей клятвы…
— Какой клятвы?
— Ты же поклялась перед ее фотографией. Так вот, можешь не волноваться. Я ее не опозорю.
— Уже опозорил.
— Ладно, пойду, пожалуй, погуляю.
— Только не вздумай сбежать. У них теперь есть твоя фотография.
— Нет, нет, я еще не готов.
— Почему же? Ты совершенно готов. Все вещи собраны.
— Я не то хотел сказать. Не готов к побегу.
И он выходит на улицу, даже не взглянув на дверь Джейн. А вчера действительно приходили полицейские, фотографировали их и вместе, и порознь, задавали множество вопросов, больше всего их интересовал человек в голубом, как будто это его пригвоздили к тротуару острием длинного штыка.
У церкви стоит пыльный катафалк, наверно, покойники сменяются в нем так быстро, что нет времени даже почистить его, вокруг — никого, и колокола не звонят.
Он входит в церковь, потому что это единственное место, где можно сосредоточиться и подумать, даже когда тебя окружают сотни людей; церковь вроде Большого дома, она просторная, и в ней запрещается разговаривать.
Но сейчас там совсем немного народу, только те, кого он успел полюбить. На последней скамейке он видит Жерара, который мнет кепку в руке, словно торопится поскорее уйти; заметив его, тот машет ему кепкой и улыбается доброй, чуть смущенной улыбкой; впереди сидят папа и мама Пуф, Изабелла, Тереза, и поодаль, совсем одна, рядом с черным ящиком — мать Крысы: она не то кашляет, не то плачет. Он слышит шорох за спиной и оборачивается. Это Баркас и Банан, которых он не заметил в полумраке, они направляются к нему, но останавливаются, словно у некой запретной черты, в нескольких шагах от широкой спины Жерара. Он сам перешагивает эту черту, чтобы пожать их протянутые руки.
— Горе-то какое, Пьеро. А ведь он так тебя любил. — Их голоса звучат довольно нелепо, видно, они хотели произнести эти слова торжественно, с чувством, но получилось только нелепо.
От этой любви, которая вдруг обрела голос в их словах, у него по спине пробегает холодок, он отворачивается и идет к матери Крысы. И опускается на колени рядом с ней. Она не кашляет, а плачет и громко читает молитву, словно поет псалом во время мессы. Он с минуту стоит рядом с ней, пытаясь понять, заметила ли она его, потом пожимает ее руку, целует соль на ее щеках и шепчет:
— Я буду приходить к вам. Мы были друзьями.
Ее взгляд всплывает к нему со дна бездонного колодца, и он с удивлением слышит:
— Скажи мне, как он: «Не хнычь, старая!» — шепчет она.
— Не хнычь, старая, — послушно повторяет он совсем тихо.
— Спасибо тебе, Пьеро.
Он снова пожимает ее руку, смотрит невидящими глазами на безмолвных ангелочков под куполом, потом подходит к скамейке, где собралась семья Пуф, и садится рядом с ними.
Ему и в голову не приходило, что Крысу будут хоронить. К Крысе это совсем не подходит, и теперь, когда он побывал на кладбище, он не представляет себе, куда его можно там положить.
А в общем-то он доволен собой — он как будто вполне освоился в этой новой расщелине времени и стал почти неуязвим. Через час за ним приедут полицейские. И ему больше не надо волноваться, звонили или не звонили к мессе, как встретит его дядя; не надо строить из себя обыкновенного мальчика, который гуляет по улице; он может забыть про Китайца, который, наверно, успел разлюбить муравьев; про Балибу, который так и остался обычным драным котом, и про Голубого Человека, которого он не встретил и который, возможно, вовсе не был голубой дымкой, потому что даже дымки этой он никогда не видел; не должен больше думать о том, что с ним еще случится, ведь все уже случилось, и обо всех этих картинках и книгах — какая разница, что стоит за словами и страницами, пусть даже ложь, все равно он узнает об этом не скоро, придется ждать, пока он сможет вернуться обратно в жизнь. Его теперь трудно удивить, он понял: только к далекой звездочке, которой невозможно коснуться, не пристанет грязь, зато она и холодна как лед, а все живое и теплое, все, до чего можно достать рукой, нельзя сохранить в чистоте и уберечь от лжи. Теперь он знает, что на воле люди ведут себя так, словно тоже окружены стенами, стены эти трудно разглядеть, и они не всегда их замечают и потому больно ударяются, случайно наткнувшись на них.
— Не оборачивайся, сзади мама.
Тоненький голосок щекочет его шею холодным дыханием. Она целует его в щеку — и теперь его щека долго будет пахнуть малиной, — потом вкладывает свою руку в его и долго сидит не шевелясь, словно твердит про себя молитву. А он, тоже не шевелясь, заканчивает их кругосветное путешествие.
— Десять белых медведей везут наш вагончик к Северному полюсу. Но, как сказал человек в голубом, земля вертится теперь в обратном направлении. Как только они делают шаг вперед, земля тут же откатывается на шаг назад, и медведи не смогут доехать до цели до скончания времен. А попав в страну Великого Холода, мы постепенно становимся совершенно голубыми. Аминь!
— Почему они опять нарядили тебя, как арестанта? Мне кажется, что я тебя никогда и не знала.
— Они как раз и хотят, чтобы ты меня побыстрее забыла.
— Пьеро, здесь ужасно холодно. Пойдем погуляем на солнышке в самый последний раз.
Теперь, уверенный в своей силе, он наконец решается взглянуть на нее, он сумеет уйти так же легко, как человек в голубом, и даже не попросит подтолкнуть его на прощание: он видит едва заметные слезинки, крошечные хрусталики, собранные ею на льдине, они застыли и сверкают звездочками на ее бледных щеках, и в ее волосах негасимо пылает нежный огонь, совсем как лампада в капелле, и все-таки не так, золото не колышется на сквозняке, а вздрагивает до того резко, что он спешит отвести глаза, потому что лед тает с пугающей быстротой.
— Подожди. Я хочу еще попрощаться с семьей мамы Пуф.
Она оборачивается, проверяя, не слышит ли их мать.
— Она говорит, что Эмили никогда больше не вернется. Я думаю, это из-за нее она меня вдруг полюбила.
— А зачем Эмили возвращаться? Она уже взрослая.
— Теперь я буду умнее. Я уже начала потихоньку собирать свои вещи. Она ни за что меня не найдет.
— Ты сама даже не знаешь, где ты будешь.
— Я буду навещать тебя с мамой Пуф. Она знает, где твой дом.
Он не может больше разговаривать с ней вот так, украдкой, в церкви, когда ему хочется вобрать ее в себя, чтобы она заполонила все его существо, и тогда там он не потеряет ее сразу, она будет уходить постепенно, может быть, останется с ним на целые годы. Он встает со скамейки и смотрит на маму Пуф; она улыбается ему, похожая в своей вуали на огромный колокол.