Рядом с Хосе Куаутемоком я чувствовала, что меня защищают, что обо мне заботятся. Никогда не ощущала угрозы или опасности. Печально признаваться, но в ситуации, в которой речь шла бы о жизни и смерти, я предпочла бы оказаться с Хосе Куаутемоком, а не с Клаудио. Он оставался бы спокоен. Не сбежал и не оставил бы меня одну — такого просто невозможно себе представить. Надо отдать должное Клаудио: он тоже не струсил бы. Трусом он вовсе не был, но я видела, что он человек хрупкий, не готовый к серьезному кризису. И дело здесь не в росте или мышцах, дело в настрое. Улица и тюрьма закаляют, учат проницательности, и Хосе Куаутемок был бы способен не только дать отпор опасности, но и просчитать ее заранее.
Хулиан рассказывал, что в тюрьме могут убить за самое мелкое оскорбление или один неосторожный взгляд: «Первым делом, когда попадаешь в тюрьму, нужно выучить шифры». Он описывал сложную систему сигналов и символов, которая позволяла определить, кто есть кто в иерархии, а также разбираться в оттенках обид. Каждая категория преступников интерпретировала эту систему по-своему. То, что для киллера было обычной шуткой, для насильника могло стать смертельным оскорблением.
Как девушке заключенного, мне следовало разобраться в тонкостях тюремной грамматики и понять, как мое присутствие нарушает хрупкое равновесие. Признать, что высокая, явно обеспеченная женщина со светлой кожей, хорошо одетая и пахнущая дорогим мылом, не слишком-то вписывается в суровую местную обстановку и рано или поздно это приведет к конфликту. И тут я полностью доверяла Хосе Куаутемоку. Знала, что у него достанет умения достойно встретить и разрешить этот конфликт.
Выйдя из тюрьмы после свидания, я направилась в «Танце-деи», хотела успеть претворить свои свежие ощущения в новую постановку. Не получилось — их было не перевести на язык танца. Я не смогла даже объяснить труппе, о чем говорю, и чем дольше пыталась, чем чаще ловила себя на том, что произношу завуалированные фразы, чтобы скрыть свой тайный роман.
После репетиции на меня напустился Альберто: «Ну и что это была за клоунада? Никто и полслова не понял из твоего словесного поноса. Во что ты ввязалась?» — «Ни во что». — «Если это то, о чем я думаю, оно очень плохо кончится», — резко сказал он. «А о чем ты думаешь?» — спросила я. Он только закатил глаза. В том-то и беда с друзьями: они так хорошо нас знают, что обо всем догадываются даже издалека.
Я чуть не позвала его выпить кофе. Мне необходимо было выговориться, рассказать, как я шаг за шагом превратилась из дамочки, запертой в хрустальном ларце, в любовницу убийцы. Я догадывалась, что Альберто будет читать мне нотации — от чистого сердца, но ханжеские и нудные. Я не могла в красках описать ему, да и никому другому, какую жизненную силу пробуждает во мне Хосе Куаутемок. Может ли ситуация выйти из-под контроля? Может. Может ли навредить моей семье? Может. Может так случиться, что меня глубоко ранят и унизят? Может. Еще не поздно исправить оплошность и укрыться в тепле домашнего очага. Спрыгнуть с безумного поезда, несущегося в пропасть. Но я не хотела и, главное, не могла. Я нутром чувствовала, что не должна отступаться. Сердцем, мозгом, кровью. Я не смогу быть хорошей матерью, если мои дети будут догадываться, что я рохля. И, как бы парадоксально это ни звучало, даже Клаудио перестанет меня уважать.
Только вот как изложить эти безумные доводы Альберто, или Хулиану, или Педро? Педро, конечно, мой союзник, но даже он попытается меня приструнить. «Ну покувыркайся немножко со своим ненаглядным, и бай-бай», — скажет он, как будто обязательное условие романа на стороне — кратковременность. Однажды я прочла в каком-то стихотворении: «Птица не всегда пускается в дальний полет. Она просто порхает с ветки на ветку, но с новой ветки открывает новый мир». Да, мне открылся новый, до боли новый мир. Не самый светлый, но самый завораживающий. Головокружительный. Притяжение бездны, назвал бы это Ницше.
Расскажи мне, Сеферино, о чем вы с мамой разговаривали, когда оставались наедине? Я вообще редко слышал, чтобы ты обращался к ней, если не просил передать соль или поправить галстук или предупреждал, что вернешься после обеда. Ты явно увиливал, даже когда она сама пыталась заговорить с тобой. «Мне не до этих глупостей», — отмахивался ты. И вправду, какая морока слушать, что счет за газ не приходил, что в спальне сломался замок, что соседка от химиотерапии лысеет. Ты ведь общался с лучшими умами страны и не хотел приземляться на скучной планете повседневности, где обитала твоя жена. Ты спорил с ректорами университетов, сучеными, писателями, художниками, политиками самого высокого уровня, а потом был вынужден съезжать по шкале интеллектуальности до самого нуля. Ты предпочитал говорить с нами, потому что воспитал в нас тягу к чтению, учению, критической мысли. Пытался сделать из нас (правда, как видим, безуспешно) собственные маленькие копии, способные поддерживать более или менее связный диалог.
Я не понимаю, как образованный человек, космополит, сведущий в вопросах общества, сумевший стать одним из главных мыслителей страны, женился на невежественной, ограниченной, узколобой внучке испанских крестьян, которая ни разу в жизни не проявила и проблеска любознательности, какого-либо желания, собственного поиска. Мама тихо и послушно выполняла свою роль и потакала твоей эмоциональной и физической жестокости. Сегодня психологи называют такое поведение созависимостью. Этим словом обозначают гидру, которая душит одного из партнеров в паре. Щупальца гидры проникают так глубоко в психику, что женщина не в состоянии перерубить их. Она воспринимает свое приниженное положение как нечто естественное. Феминистки давно борются против деспотизма мачо, и в нынешнем мире жестокость партнера по отношению к женщине наказывается даже тюремным заключением. Бить женщину, оскорблять ее, унижать — незаконно. Зная тебя, думаю, ты бы боролся против обратного насилия, против женщин, которые измываются над мужьями, угнетают их, позорят и даже бьют, и предложил бы закон, одинаково наказывающий жестоких супругов, вне зависимости от пола. Это была бы контратака для отвлечения внимания.
Мама была красавица. Ослепительная красавица. После троих родов у нее сохранялась фигура королевы красоты. Повезло с обменом веществ — она и после шестидесяти оставалась стройной. Мои друзья только и трещали о том, какая она красивая. Ходили к нам якобы делать вместе уроки, а на самом деле поглазеть на нее.
Один раз — и думаю, ты бы избил меня до полусмерти, если бы узнал, — я подсмотрел за ней в замочную скважину, когда она выходила после душа. Мне стыдно признаться, что я возбудился при виде ее ягодиц, и до сих пор, папа, я мучаюсь этим воспоминанием. Возбудился настолько, что в ту ночь мастурбировал, думая о ней. И потом не упускал случая снова за ней подсмотреть. Я убеждался, что брата с сестрой рядом нет, и приникал к замочной скважине. Иногда даже кончал, наблюдая за мамой. Без рук, просто от волнения, что вижу ее голой. Я пытался разобраться с этим извращенным и гнусным эпизодом моего сексуального прошлого, чтобы раз и навсегда избавиться от чувства вины, которое меня гложет. Я оправдываю себя тем, что мне было от силы двенадцать, что эдипов комплекс проявляется даже в более позднем возрасте, что наверняка другие мальчики и подростки поступают так же. Но, по правде говоря, папа, я не могу этого преодолеть.
Хосе Куаутемок ненавидел, когда вы занимались сексом, и твои стоны долетали до нас сквозь тонкие стены спальни, смежной с вашей. «Хоть бы заткнулись уже», — говорил он и затыкал уши. А я возбуждался, как только вы запирались. В темноте, ночами я представлял себе, как ты мнешь ее круглые белоснежные ягодицы, и у меня вставал. Мой брат фыркал и плевался, а я под одеялом доводил себя до оргазма.
Оглядываясь назад, думаю, что именно по этой причине у меня ничего не получалось с женщинами. С одной стороны, я винил мать за то, что она пассивно потакала твоей жестокости, с другой — мучился от чувства вины за подглядывание, и все вместе привело к тому, что у меня сложился ложный образ женщины вообще. Это мучает меня, Сеферино. Даже сегодня, хоть и тошно это признавать, у меня бывают эротические сны о молодой обнаженной маме. Я это не контролирую. Если бы я мог, то, клянусь, вырвал бы эти мысли из головы навсегда. Но они внезапно возникают из подсознания и надолго угнетают меня.