Мы ушли в домик для гостей и начали целоваться. Я думала, что геи целуют мягче. Но нет, поцелуи Педро оказались крепкими, настойчивыми. Он то и дело кусал мне губы чуть ли не до крови. Тут до меня дошло, что раньше он целовался только с мужчинами. Он мял мои ягодицы, держал меня за затылок, вылизывал плечи. И эти примитивные грубые ласки меня не отталкивали, а, наоборот, возбуждали.
Мы переместились на кровать. Он снял с меня лифчик и медленно ощупал грудь. «Мягкая, как одеяло, — заметил он. — Недаром натурастам она так нравится». Он потянул за шнурок бикини, и я осталась голая. Он оглядел меня с некоторым удивлением, как будто держал в руках неопознанный предмет. А потом без лишних проволочек устроился сверху и с силой вошел. Я впилась ногтями ему в спину. Он задвигался на мне, все резче и резче. «Не вздумай кончить внутрь», — предупредила я. Он замотал головой, не открывая глаз. Я зависла на грани оргазма, когда он попытался выйти: «Кончаю». Я крепче обняла его: «Не смей вынимать». Кончил он и через секунду я. У меня много лет не случалось оргазмов во время секса с мужчиной.
Потом мы переспали еще четыре раза. Но ни один не мог сравниться с первым. У него не получалось возбудиться, а меня утомили его жаркие поцелуи и скорое проникновение, к которому я оказывалась не готова. На третий раз он предложил анальный секс. «В этом я разбираюсь», — сказал он. Я отказалась. Такого у меня раньше не бывало, и я чувствовала, что право на эту мою последнюю девственность принадлежит Клаудио.
Пятый раз оказался самым нежным и мягким. Он не душил меня поцелуями, не набрасывался на меня в первую минуту. Долго ласкал мою грудь, попросил раздвинуть ноги. Наклонился и несколько минут водил языком по клитору, чего раньше не делал. Потом лег на меня и очень медленно ввел член. Сделал пару движений бедрами и замер. Погладил меня по лицу: «Я хотел, чтобы мне понравилось, но совсем не нравится. Прости меня», — сказал он. «Мне тоже», — призналась я. Мы уселись на краешек кровати. Он взял меня за руку, поиграл моими пальцами. Я осмотрелась. Кремовые обои. Мягкие ковры. Классические кресла. Балкон с видом на сад. Роскошь на роскоши. С моими предыдущими возлюбленными — даже с Клаудио — я всегда бывала в мотелях. Мне нравилось чувствовать, что я в месте, специально выстроенном для того, чтобы люди занимались там сексом. Мне с детства внушали благоговение перед гигиеной и дезинфекцией, но меня дико возбуждала мысль, что в этих самых четырех стенах трахались десятки тайных любовников — яростно, безудержно, внимательно, нежно или боязливо. Педро возмутился, когда я предложила отправиться в мотель, где нас никто бы не узнал: «Я не хожу по крысиным норам, где работяги сношаются». Как и Эктор, он превыше всего ценил хороший вкус, и поэтому теперь мы сидели в номере категории sénior suite в отеле «Фор Сизонс», не зная, что сказать друг другу.
После полудня мы вышли из отеля, печальные и разочарованные. К счастью, дружба с Педро не испортилась, а стала только крепче. Мы ни разу не упрекнули друг друга, вообще не упоминали о случившемся. Но между нами осталось ощущение сообщничества и близости. Он снова стал верным спутником Эктора, а я — счастливой супругой Клаудио. И не кто иной, как Педро, сам того не зная, привел меня прямиком к ураганной любви, которая с корнем выкорчевала основы моей жизни и исказила ее до неузнаваемости.
Сеферино, о чем ты думал, сидя вечерами в инвалидном кресле, когда мой брат вывозил тебя на террасу и оставлял на милость погоды, все равно — под дождем ли, в темноте ли, на холоде ли? Было ли тебе горько чувствовать себя никчемным и униженным, не способным двигаться, выражать мысли, защищаться? Или ты бесконечно плавал в раздумьях о своем нищем прошлом и угнетенном народе?
«Я бы все на свете отдал, лишь бы изменить ход истории, чтобы мои так не страдали», — помнится, говорил ты. И, раз уж ход событий вспять было не повернуть, ты в ослеплении взялся излагать их с более справедливой точки зрения, чтящей равноправие. Переписать эти события, сказал ты нам, — вот твоя главная задача. Поэтому ты так жадно проглатывал книги по истории — чтобы утолить одержимость прошлым, чтобы никогда не забывать. Школа была для тебя святилищем. «Все ключи — в образовании», — наставлял ты нас. Твой отец внушил тебе и остальным своим детям, что учеба — единственный выход. Сам он так и не выучился грамоте. По-испански знал не больше дюжины слов. В пример вам ставил Хуареса, «такого же индейца, как мы, который выбился в президенты». Не то чтобы твой отец верил, будто кто-то из восстанет президентом или вообще далеко пойдет. Он просто хотел, чтобы вы оттуда вырвались. Из горной глуши, из нищеты, из голода, прочь от дома, выстроенного из глины и веток, от дымящего очага, от тако, политых маслом, в котором до этого жарили оленину, от ботинок, ношенных сперва одними детьми, потом другими, потом третьими и только после этого доставшихся вам. Ботинки жали и натирали ноги до волдырей, но отец строго велел ходить в ботинках, потому что индеец без ботинок в люди не выйдет. Инженеры, адвокаты, учителя крестьянских сандалий не носят.
Тихо сидя в своем кресле, вспоминал ли ты, как скучными вечерами в горах пас коз, следил, чтобы койоты их не унесли? Дед рассказывал, как однажды после хорошего урожая сменял несколько мешков маиса на шесть худосочных коз без единого козла, чтоб хоть двух-трех козлят им заделал. Всех коз, ребра у которых выпирали сквозь чесоточную шкуру, вам пришлось съесть, когда засуха затянулась на месяцы и на твердых бесплодных комьях крошечного участка было ничего не посеять. Всех коз отец поручил зарезать тебе. «Сеферино слезами обливался, когда их на куски разделывал», — рассказывал дед. Эти козы были твоими сестрами, с ними ты проводил вечера в глуши. Представляю, как тебе было больно убивать их одну за другой и видеть на тарелке.
Нам не разрешалось пропускать школу ни по какой причине. Пусть мы плохо себя чувствовали, температурили, ломали кости. Ты рассказывал нам воодушевляющую историю, как однажды утром у тебя оторвалась подошва и ты прихромал в школу в одном ботинке, а вторая, босая нога кровоточила после четырех километров пути. «Это была моя единственная обувь. На другую денег не было. Так я и ходил каждый день, и сотни шипов впивались мне в ногу, и пальцы сбивались в кровь на каменистой горной дороге. Шесть лет мне было, а я ни разу не пожаловался. Только через много месяцев накопили мне на новую обувку». После такой одиссеи — одной из многих твоих одиссей — отлынивать от школы никак не получалось. Ни один довод не помогал, а любая жалоба влекла за собой суровое наказание вплоть до порки.
Наверное, в своем инвалидном кресле ты, немой, вспоминал морозные ночи, когда приходилось обниматься с собакой, чтобы не окоченеть, и выдерживать порывы холодных северных вихрей. Дед упоминал, как тебя пугали эти ветры. Ты не хотел умереть так, как, по рассказам твоей матери, умерла ледяной ночью ее мать. Твоя бабка отправилась искать козочку, которая не вернулась вместе с остальными, и не заметила, как пала ночь. Она свернулась калачиком в кустах, чтобы укрыться от ветра, который разбушевался, едва стемнело. Твоей матери было восемь лет, когда ее мать пропала. На следующий день она с отцом, братьями и сестрами отправилась на поиски. Нашли твою бабку четыре дня спустя, вздувшуюся, смердящую, распахнувшую рот в последней попытке глотнуть воздуха. Глаза ей к тому времени выели муравьи. Так тебе описала труп твоя мать — вот откуда пошел твой страх перед ветрами. В детских кошмарах тебе грезилось, что красные муравьи пожирают твои глаза, снуют внутри ноздрей? Ты боялся однажды не выдержать дикого холода и кончить, как она: лежать окоченелым, сизым, с пустыми глазницами, вывалив распухший лиловый язык? И надо же, папа, тебе повезло куда меньше, чем твоей бабке твой мозг захлестнуло неудержимой красной волной кровоизлияния, твои нейроны утонули, и ты, обездвиженный, немой, скрюченный, оказался в инвалидном кресле.