Литмир - Электронная Библиотека

Я помню тот вечер, когда ты пожаловался на внезапную мигрень, сказал маме: «Плохо мне, в глазах красно», рухнул на ковер в спальне и больше не мог ни говорить, ни двигаться. «Вот она, смерть», — наверное, думал ты, пока мама вопила: Вставай! Вставай!» И, вероятно, в глазах по-прежнему было красно, все краснее и краснее. Мама звонила в скорую, а ты плавал в красном мире.

Подоспели двое других твоих детей, и Хосе Куаутемок, сволочь, улыбнулся. Разве тебе не захотелось встать и сбить с него эту тупую улыбку, расквасить морду, как ты не раз делал? Скорая все не ехала, и мы понесли тебя вниз по лестнице, но ты выскользнул из наших неуклюжих рук и скатился по ступеням на пол кухни, где мы тебя и оставили, чтобы лишний раз не двигать, и ты, я знаю, ощутил холод плитки, потому что произнес свое последнее слово: «холод», и твой сын Хосе Куаутемок снова улыбнулся, и ты, наверное, подумал: «Будь проклята кровь от крови моей!», и через два часа приехала скорая, и тебя доставили в больницу Института социального страхования на шоссе Эрмита-Истапалапа, и врачи осмотрели твои зрачки, и один доктор повернулся к нам и сказал: «У него случилось кровоизлияние в мозг, нужно срочно оперировать, чтобы остановить кровотечение».

Что ты подумал несколько месяцев спустя, когда Хосе Куаутемок облил тебя бензином, прошептал тебе на ухо: «Ад существует», поджег спичку, бросил тебе на колени и ты занялся пламенем? Что ты подумал, папа? Скажи мне, пожалуйста, что ты подумал?

Остальные гости собирались на ранчо весь день. Мои дети вместе с детьми моих друзей купались в бассейне, катались верхом, ловили лягушек и удили мелкую рыбешку в ручье, пролетавшем через поместье. То и дело приходилось со скандалом отрывать их от интересных занятий и мазать кремом от солнца. Мой отец умер от рака кожи, и я с неотступным упорством каждые полчаса обновляла защитный слой.

Между Эктором и Рувалькабой завязался спор о Лете — такой был псевдоним у одного посредственного художника. Все понимали, что творчество Лета никак нельзя назвать значительным, но Эктор, любитель противоречий, вдруг принялся защищать его, словно самого талантливого живописца современности. «Его искусство есть жест рептилии, пожирающей мелких мошек капитализма», — заявил он, и трудно было подобрать метафору, которая резче контрастировала бы с великолепным днем и стайкой детей, резвящихся у бассейна. Аргумент Эктора: «Он подрывает зыбкие основы существования буржуазии» — звучал прямо-таки нелепо на фоне обширных садов и непомерной роскоши вокруг нас. Меня смешил этот выпендреж. В глубине души Эктор был не более чем избалованным мальчиком, стремившимся избавиться от строгой религиозной морали, которую навязало ему его вычурное аристократическое семейство. Гей, который провел столько лет в темном тесном шкафу, превратился в бойцового петушка, как только высунул наружу голову. Правда, петушка без шпор на ногах, не способного выйти из зоны комфорта, отказаться от многомиллионных прибылей, от компаний, пропитанных шахтерским потом.

Перепалка между Эктором и Рувалькабой достигла совсем уж идиотского накала. Кому вообще интересно обсуждать типа, который называет себя Лето? Они утомили меня своей дуростью, и я ушла к Клаудио, который сидел в доме и смотрел матч Лиги чемпионов между мадридским «Реалом» и «Баварией». Вся жизнь Клаудио вращалась вокруг «Реала». Он мог прервать совещание совета директоров или сбежать со свадьбы, лишь бы залечь на два часа у телевизора. Взлеты и падения «Реала» влияли на его настроение. Мне казалось странным это увлечение мадридским клубом, учитывая, что у Клаудио почти не было испанской крови. Сам Клаудио считал, что тут виноват легендарный мексиканский форвард Уго Санчес, много лет игравший за «Реал». Многие соотечественники его обожали.

Педро тоже к нам присоединился. Несмотря на уточенный вкус, он любил футбол. «Постыдное удовольствие», — оправдывался он перед Эктором, презиравшим это увлечение. «Дурацкая игра, придуманная для тупоголовых работяг с гомосексуальными наклонностями», — вызывающе говорил Эктор. По его мнению, в футбол играли в шортах не ради удобства, а с целью возбудить «потных мужичков, только что вышедших с фабрики». Сам он, признавался Эктор, тоже иногда балуется просмотром матчей, но исключительно чтобы пялиться на крепкие ноги игроков.

Мы смотрели футбол в той самой комнате, где мы с Педро несколько месяцев назад переспали. Мне показалось, что Педро нарочно привел Клаудио именно сюда, будто заявил права на территорию. «Здесь я отымел твою жену, гомофоб несчастный». Хотя Педро не сделал совершенно ничего, что указывало бы на верность моих догадок. В памяти вспышками пронеслись тот миг, когда он распустил узел на моем купальнике, резкое проникновение, мой потрясающий оргазм. Перед телевизором сидели рядом двое моих единственных мужчин за последние двенадцать лет. Правда, недолговечная тяга к Педро давно улетучилась.

Матч закончился, и мы вернулась на улицу, под пальмовый навес. К счастью, тема Лета исчерпала себя, и теперь Эктор объяснял, почему имел право поджечь для съемок дом одного из своих сотрудников. Он так желал снять убедительную сцену, что не раздумывая обратил в кучку пепла фамильную мески-товую мебель несчастного шахтера, колыбельку его первенца, альбомы с фотографиями. «Ни один художник-постановщик не выстроил бы таких подлинных декораций», — хвастался Эктор. Человек вернулся после десятичасового рабочего дня и обнаружил съемочную группу вокруг дымящихся останков его дома. Ему ничего не оставалось, кроме как принять щедрую компенсацию, несмотря на весь гнев и обиду. Подай он на Эктора в суд — не выиграл бы даже с лучшими на свете адвокатами.

Фильм выиграл Гран-при в Каннах. Жюри впечатлилось тем, сколько боли и человечности написано на лице шахтера, безутешно созерцающего утрату домашнего очага. Теперь Хайме напустился на Эктора. «Ты человеку жизнь сломал», — прямо сказал он. Эктор ехидно усмехнулся: «Дом гроша ломаного не стоил, а кино вечно». Хайме в ответ процитировал Орсона Уэллса: «Жизнь важнее кино». Я тоже часто задумывалась: что важнее? Искусство или жизнь? Не раз пыталась решить знаменитую дилемму: если бы загорелась библиотека с ранее неизвестными текстами Шекспира, я бы кинулась спасать книги или библиотекаря? И склонялась к библиотекарю. Эктор меня ругал: «Ты слишком мягкая, поэтому и танцы ставишь пресные». Я бесилась. Кто дал ему право меня обесценивать? Я хотела, чтобы танец был как можно ближе к человеческой жизни. Чтобы хореография отражала жизненные противоречия: любовь — ненависть, жестокость — красота, рождение — смерть. Критики всегда писали о выверенности и целостности моих постановок. Никто не упоминал о том, что было важнее всего для меня: об эмоциях. И тут Эктор оказывался прав, как ни противно было это признавать. Моим работам недоставало силы. Я думала, может, материнство позволит мне глубже проникнуть в тайну жизни и это отзовется в моем творчестве. Надеялась даже, что мимолетный роман с Педро даст новую, свежую энергию. Ничего подобного. Мои постановки были по-прежнему безупречны с точки зрения техники, но лишены жизненной силы. Пара специалистов сочла это отсутствие эмоций достоинством. Эмоциональность в искусстве, помнится, писал Флобер, — признак дурновкусицы, водевиля. Искусство должно быть холодным и сдержанным, чтобы зритель, а не автор вкладывал в него чувство — не наоборот. Иначе это манипулирование. Я отказывалась так мыслить. Несколько раз я видела работы Бийю, знаменитой сенегальской танцовщицы и хореографа. В каждом движении, в каждом повороте полыхал огонь. Сцена была пронизана электричеством. Из тел, казалось, вот-вот ударят молнии. Разумеется, труппа Бийю выступала на лучших европейских площадках, а нам приходилось довольствоваться приглашениями от американских и латиноамериканских университетов. В чем состояла разница? Ни один критик ни разу не упрекнул меня в плохой работе, в некачественной хореографии. Но — больно признавать это — в ней отсутствовали необходимые черты, превращавшие движение на сцене в чистый жизненный порыв. Для этого мне нужно было перейти границу, не требовать от танцоров запредельных физических усилий, а толкать каждого к краю собственной эмоциональной бездны. Побуждать, принуждать. Эктор знал, что искусство не знает преступлений. Что только сволочь может дойти до высшей точки. Что искусство — это не «победила дружба», а борьба за результат. Не пятиться, не отпираться, не отступать. Хотя, с другой стороны, разве не прав Орсон Уэллс? Разве жизнь не должна цениться выше искусства, библиотекарь — выше рукописей Шекспира?

4
{"b":"892315","o":1}