Литмир - Электронная Библиотека

Машина подумал, что это больше похоже на шантаж, но все же решил встретиться с типом, который величал себя эмиссаром и утверждал, что у него есть человечек. Встретились они на ступенях лестницы к затерянному городу. Мужик оказался не из простых. Примодненный и разговаривает красиво, хотя чувствуется, что рос на районе. Поздоровкался наманикюренной такой, мягкой ручкой. «Правдивая реклама или так, булшит?» — поинтересовался Машина. «У меня репутация, бро. Если я сказал, значит, так оно и есть». Машина смерил его взглядом: «А ты всегда такой борзый? Норовишь на лодочке задарма проехаться?» Тот улыбнулся: «Хорошее все дорого, бро». Машина начинал выходить из себя: «А откуда мне знать, что ты знаешь?» Эмиссар помотал головой: «Не я знаю, а одна сеньора, а она слов на ветер не бросает. Этого сивого с бабой только ленивый сейчас не ищет, но все равно никто не знает, где они. А она знает». Говорил он размеренно. Уверенно. Машина сделал встречное предложение: «Скажи ей, даю шестьсот. Если согласна, хоть сейчас отстегну». — «Добро», — сказал эмиссар, и они скрепили договоренность рукопожатием.

Сеферино, есть какое-нибудь средство против смерти? Не окончательной, а той, от которой умираешь день за днем. Медленной смерти, погружающей нас в морок и апатию. Ужасно чувствовать, что существование наше течет, а мы не добиваемся ничего важного. Некоторые уверяют, будто лучшее противоядие — любовь. Мне это кажется нелепостью. Любовь тоже гибнет в застенках обыденности. Она держится на хрупких ножках. Это лекарство с коротким сроком годности. Ничего нет больнее, чем видеть двух некогда любящих людей, которые наскучили друг другу. Хотя все же есть, поверь моему опыту: еще больнее вообще не любить.

Люди творческие считают, что лучшая защита от смерти — искусство. Творчество — утверждение жизни, неподвластное времени. «Автор, — говорят они, — может умереть, но не его труды». Если бы. Сколько сотен книг публикуется каждый год? А сколько доживает до следующего сезона? Если их вообще кто-то читает. Сколько картин, скульптур, партитур, пьес оказываются никому не нужны? На каждого Шекспира, на каждого Пикассо, на каждого Фолкнера, на каждого Рульфо, на каждого Хендрикса приходятся тысячи удивительных бездарей. Посредственность в искусстве может сдержать смерть? Не думаю, папа, но и в художниках, и во влюбленных уважаю — хотя и те, и другие очевидно обречены на провал — упорство и умение придать жизни смысл.

Мой брат был как раз из таких. Стоило один раз увидеть его со своей девушкой. Я не знал, сколько они пробудут вместе. Возможно, после первого периода, когда все в новинку, рутина сожительства и добила бы их киношный роман, но они так ласково и преданно относились друг к другу, что хотелось верить в любовь так же, как верили они. Я испытывал огромное уважение к Марине. Сбежать из дома вот так, оставив позади устроенную жизнь, да к тому же рискуя быть убитой, — это, мне кажется, достойно восхищения. Не у каждой есть такая закалка и отвага. Либо она чокнутая на всю голову, либо наоборот, пример удивительной ясности ума. То, как они с братом были поглощены друг другом, то, через какие трудности им пришлось пройти, чтобы быть вместе, привели меня к убеждению, что любовь и в самом деле может отвратить смерть.

Я чуть не признался маме и Ситлалли, что прячу Хосе Куаутемока и его возлюбленную. Мама тосковала по своему младшему сыну. Твое убийство, конечно, непростительно, но она бы все отдала, лишь бы снова увидеть Хосе Куаутемока. Я не раз находил в мусорных корзинах, среди использованных одноразовых платков и шкурок от мандаринов (помнишь, как она любила их — и чистить, и есть?), обрывки писем, адресованных ему. Я терпеливо складывал кусочки бумаги. В некоторых письмах она ругала его. Ей, очевидно, было очень горько и обидно. В других говорила, что ее материнская любовь никуда не делась.

Ей недолго оставалось. В семьдесят с небольшим на нее внезапно навалилась старость. Она стала медленнее ходить. Каждые несколько метров случался приступ одышки, такой, что она даже говорить не могла. Часто наталкивалась на мебель из-за катаракты на левом глазу, которую отказывалась оперировать. Несмотря на худобу, врачи диагностировали у нее жировую болезнь печени, наследственную. Это приводило к пищевым расстройствам и нездоровому, желтому цвету лица.

Учитывая неминуемую скорую смерть, я задумался, а не свозить ли ее к брату. Слова сына подбодрили бы ее на исходе жизни. Но все же решил не рисковать. Одно ее лишнее слово, брошенное тетям или Ситлалли, могло привести к тому, что местонахождение Хосе Куаутемока будет раскрыто, а этого следовало всеми силами избегать.

О сестре и говорить нечего. Их встреча закончилась бы плачевно. Она притворялась, будто не может ему простить твоей смерти, как будто в самом деле тосковала по тебе (знаешь, сколько раз она была у тебя на могиле? Ноль). Она невероятно бесила меня в роли страдающей сиротки. Кроме всего прочего, чтобы польстить маме, она припала ко Христу. Но Христос, видимо, не припал к ней. Наоборот, вместо того, чтобы воспринять христианские ценности, она, по образному выражению мамы, окунулась в омут порока, а пороки объяли ее. Однако это не мешало ей строго судить брата: «Он заслуживает вечных мучений», — говорила Ситлалли.

Как-то раз, когда я остался наедине со своей невесткой (как ты считаешь, папа, чужую жену, любовницу моего брата, можно называть невесткой?), она попросила показать ей семейные фотографии. Она хотела больше знать о Хосе Куаутемоке. Твои фотографии оказалось легко найти. Достаточно было загуглить твое имя — и вуаля! Вот он, ты — ина официальных портретах, и на случайных снимках во время разных конгрессов. Но ее больше интересовали фото мамы, Ситлалли и нас с Хосе Куаутемоком в детстве.

Я привез ей альбом. Она внимательно просмотрела его и задержалась на карточке, где маме было лет двадцать. «Я никогда не думала, что она такая красивая», — сказала она. Безупречное лицо, прямой нос, голубые глаза, полные губы, белокурые локоны, рассыпанные по плечам. И рядом — ты: суровые черты, орлиный взгляд, маленькие узловатые руки. Ее поразил этот контраст. «Они ладили?» — спросила она слюбопытством. Ха! Что тут скажешь? «Как любая пара», — гладко и двусмысленно ответил я.

Досмотрев альбом, Марина проводила меня до выхода. И, несмотря на мои настойчивые возражения, даже выглянула на улицу. «Я хотела бы прогуляться, — сказала она. — Уже не выдерживаю этой cabin fever[40]». Я улыбнулся ее смеси английского и испанского. Мы с Хосе Куаутемоком сказали бы: «этого сидения дома».

Я посмотрел по сторонам. Мой телохранитель в отдалении наблюдал за тупиком. Я не заметил ничего необычного. «Ну давай прогуляемся», — сказал я, и мы пошли. Это была худшая ошибка из всех, что я мог совершить.

«Вместе — всё, порознь — ничего» — такое было граффити на одной стене в Истапалапе. Я видела его из-за бронированного стекла внедорожника, когда ехала в тюрьму с людьми Педро. Неизвестно, был это революционный лозунг, строчка из стихотворения или из песни. Я ясно вспомнила его, когда нам с Хосе Куаутемоком пришлось разъехаться по разным домам. Мы часами переговаривались по рации, и все равно я дико по нему скучала. И чувствовала, что он в таком же раздрае, как и я. Разлука была не на пользу нам обоим. Я изводилась от чувства вины. Необдуманно написав Хулиану, я раскрыла другим наше местонахождение. Франсиско попытался облегчить мои угрызения совести: «Твое сообщение только все ускорило. Мы в любом случае собирались вас разделить».

«Вместе — всё, порознь — ничего» — эти слова символизировали историю нашей любви. Мое место было рядом с Хосе Куаутемоком, неважно — на два часа или на два века. Это была не просто любовь, а жизненный проект, возрождение для нас обоих. Чтобы восстать из пепла, я нуждалась в его присутствии.

И все, что бы ни происходило, даже самое ужасное, должно было происходить с нами обоими.

153
{"b":"892315","o":1}