Сеферино, ты обожал ругать психологов и насмехаться над любыми видами психотерапии. «Без неврозов мы не можем двигаться вперед, — говорил ты нам. — Мы годами приспосабливаемся к самым неблагоприятным условиям, а потом является какой-то жулик и за наши же деньги отбирает у нас с таким трудом добытое орудие борьбы. Не поддавайтесь на обман». Нам очень нравилось, как на это возражал Хосе Карраско, твой друг, психоаналитик по профессии: «Не неси чушь, Сеферино. Психолог освобождает тебя от груза, мешающего прогрессировать». Ты энергично сопротивлялся: «Это для слабаков. Сильные личности отталкиваются от груза и благодаря ему идут быстрее».
Карраско, представителя юнгианства, ты уважал. Вы часами спорили у нас в гостиной. И явно испытывали взаимное восхищение. С другими ты быстро терял терпение и называл их низшими умами — будь они хоть выдающимися историками, хоть успешными писателями, хоть влиятельными политиками. Да, Сеферино, приятно было посмотреть, как ты с ними разделываешься. А уж на трибуне ты и вовсе метал громы и молнии. Если один из этих ограниченных противников осмеливался возразить — жди беды. Ты просто топил их, без всяких усилий. Так жестко, что погубил интеллектуальную репутацию многих.
Для нас Карраско был все равно что близкий и любимый дядюшка. Добрый, заразительно хохочущий, богемный — и в тоже время истинный интеллектуал. Безжалостный в диспуте. Я обожал, когда он бывал у нас. Он нас очень любил и баловал. Из всех поездок обязательно привозил нам подарки.
Удивительно смешение рас и культур, породившее этого человека. Однажды он нарисовал нам с Хосе Куаутемоком свое генеалогическое древо. Правнук кантонцев, приехавших строить железные дороги в конце XIX века. Еще один прадед — арагонец, женатый на сирийской еврейке. Другой прадед, индеец тараума-ра, женился на чернокожей американке, отца которой линчевали в Алабаме. Как-то раз мы с тобой ходили в замок Чапультепек, и ты показывал нам картины неизвестных художников XVII века, на которых изображались расовые касты, существовавшие в колониальной Латинской Америке. «Вот они, предки Карраско», — сострил ты. Да, к его роду легко можно было бы отнести термины «волк», «поверни-назад», «летучий»[25]. Ты, прямой потомок коренных народов, перешедших в незапамятные времена Берингов пролив, насмехался над этнической мешаниной в крови Карраско. Когда мы рассказали ему об этом, он тоже посмеялся:
«Да уж, я дворняга. Помесь чихуахуа, овчарки, добермана и болонки. — А потом пришпилил и тебя: — Зато ваш папаша — вылитый солоискуинтле[26]. Лысый, страшный; три с половиной волосины и те торчком стоят».
Как и ты, Карраско был одержим историей. Ты специализировался на коренных народах, он — на великих переселениях. Ты изучал расы, веками сохранявшие место жительства и культуру, он — тайны изгнания тех, кто вынужден был сниматься с места из-за трагедий и нищеты. Он умел вытащить из тебя все самое лучшее. Побуждал быть точнее в теоретических выкладках, шлифовать подход. И всегда оставался спокоен. Легко улыбался, отличался щедростью и великодушием. Он не замечал, каким ты был чудовищем. Узнай он, как ты над нами издевался, — перестал бы с тобой общаться. Один раз он обнаружил синяк под глазом у Ситлалли. Ей тогда было десять, и ты ударил ее за то, что она оставила куклу на лестнице и ты споткнулся. Мы рассказали ему официальную версию: Ситлалли сама упала и стукнулась лицом о перила.
Тебе не приходилось поучать нас, что можно говорить, а что нет. Мы сами понимали, что такие вещи нужно замалчивать. В нас была встроена кнопка, заставлявшая менять картину событий. Точнее, внутри нас сидел маленький Геббельс и подсказывал, как именно нужно исказить правду, чтобы твой образ защитника рода человеческого не пострадал. Мы были твоими специалистами по связям с общественностью. Трое избиваемых детей и одна избиваемая женщина пели дифирамбы твоим добродетелям и молчали о том, в какое чудовище ты превращался, как только твои друзья уходили к себе домой. Карраско так и умер, пребывая в заблуждении, будто мы счастливая и дружная семья.
Его жена, даром что была доктором антропологии и ученицей самого Джозефа Кэмпбелла, всегда казалось мне глуповатой. Сам ты считал, что это следствие ее плохого английского и еще худшего испанского. А вообще-то Карраско на ней женился, потому что она блестящий эрудированный ум, утверждал ты.
Я подозреваю, что его привлекло, скорее, ее смешанное происхождение — отец венгр, мама туниска, — потому что я ни разу не услышал от нее ни единого интересного слова. Видимо, с ее помощью он хотел еще больше разнообразить экзотическую смесь кровей.
И, судя по их детям, получилось. Старшая дочь могла сойти за бедуинку, средний сын напоминал шведского футболиста, а младшая была вылитая карибская мулатка. Все трое были шумные и веселые — унаследовали жизнерадостный характер отца. Нас троих изумляла их открытость и разговорчивость. Ничего похожего на мрачный вид Ситлалли, мою неуверенность в себе, недобрые глаза Хосе Куаутемока. Они излучали какой-то свет, контрастировавший с нашей нервозностью. На вопросы отвечали подробно и искренне. Мы, прежде чем ответить, оборачивались на тебя. «Какие воспитанные дети», — замечала недалекая жена Карраско. Если бы она впрямь была такой умной, как утверждал ее муж, догадалась бы, что ты нас не воспитал, а выдрессировал. Мы были домашними питомцами, обученными угождать хозяину.
Я очень любил Карраско, но не могу ему простить, что он не замечал наших синяков, нашего забитого поведения, пугливых взглядов, односложных ответов. В нем состояла наша единственная надежда на спасение. Он ничего не видел, а если и видел, то предпочел делать вид, что не видит. Но я думаю, скорее первое. Он, добряк, вряд ли умел читать между строк. Мы словно потерпели крушение и оказались на необитаемом острове, и вот на горизонте показался корабль, и мы запрыгали и закричали: «На помощь! На помощь!», но на борту нас так и не услышали.
Я очень хорошо помню, как однажды воскресным вечером у нас зазвонил телефон. Сообщили, что Карраско, его жена и дети погибли в автокатастрофе — их сбила фура, не остановившаяся на светофоре. То был единственный случай, когда я видел тебя подавленным и чуть не плачущим. Ты сел в кресло и недоуменно замотал головой. «Не может быть, не может быть…» — повторял ты. Твою необыкновенную дружбу одним махом перечеркнул рассеянный девятнадцатилетний дальнобойщик. Когда ты сообщил нам о гибели семьи Карраско, мы поняли, что последний шанс на спасение упущен.
На следующий день я не поехала на занятия в литературной мастерской. Написала записку Хосе Куаутемоку и попросила Педро передать: «Директор тюрьмы запретил мне видеться с тобой, угрожал отправить в одиночку, а я не стану ни на секунду подвергать тебя опасности. Объясню подробнее, когда увидимся. Я люблю тебя».
Все утро я не переставала думать о нем. Вспоминала его поцелуи, ласки, запах, этот треклятый упоительный запах. Его ум, страсть, силу. Как можно сменять его на кого-то вроде Моралеса? Или любого другого? Нет, я люблю его, и только его. И хочу, чтобы в моей жизни его было как можно больше.
Я не могла дождаться, когда Педро и Хулиан выйдут из тюрьмы, чтобы позвонить им. Не терпелось узнать, что сказал Хосе Куаутемок, получив мою записку. В надежде отвлечься я попыталась придумать несколько движений для новой постановки. Бесполезно: куда ни поворачивалась, повсюду видела только Хосе Куаутемока. В двенадцать не выдержала и сама позвонила Педро. Не ответил. Оставила сообщение на голосовой почте: «Пожалуйста, перезвони, как только получишь это сообщение». Снова набрала в 12:03 и 12:05. Снова ничего. Потом в 12:06,12:07,12:09,12:13. Каждый звонок без ответа ввергал меня во все большую тревогу. No news, good news[27], говорят англичане. Но в этом случае no news было похоже на то, что Хосе Куаутемок обиделся.