Я поинтересовался, не приглашают ли на вечера бургомистра.
– А зачем? Он уже бовшой, сам отлично себе развлечения находит, – ответил Туровский и сразу же уточнил старику, – извините, если что, я против поляков ничего не имею.
– Что вы, сам их не очень.
Все засмеялись.
Я прошелся в спальню. Там были скудные советские стол, кровать и книжный шкаф. Книги, однако, все были старые и, определенно, еще дореволюционные. Я просмотрел газету, лежавшую на столе. Ее открывала написанная глухим канцеляритом колонка Брандта-младшего об успехах немецкого оружия, дальше шли несколько уже не подписанных сводок с фронтов, захватывающие истории с открытия нового завода, репортаж из чудесной парикмахерской на Успенке, наблюдения старожилов о погоде и отчет с концерта застрявшей в начале войны в Киеве, да так и продолжившей гастроли уже по занятым немцами городам труппе свердловского музыкального театра. На последней странице, ниже рекламы и правее расписания фильмов и театральных постановок, мелким шрифтом были набраны объявления. Несколько человек искали родственников, бог знает где прячущийся в городе извозчик искал лошадь, а совсем внизу кто-то, живущий ровно по адресу Туровского, искал переписку Василия Розанова с Константином Леонтьевым и был готов заплатить за нее «в том числе и продуктами».
Я вернулся в комнату на словах Туровского «виноват, говорит, господин взводный» и сел спиной к горячей кафельной печке. На столе кроме карт, раскрошенных мелков, сигарет и тусклых залапанных стаканов теперь лежала смятая фольга. Судя по гулявшей по лицу Венславского довольной улыбке, шоколад принес он.
–Берите, очень вкусный. До революции был шоколад «Золотой ярлык», десять копеек стоил, вот этот похож.
Повспоминали, кто что ел до войны. Ели мятные пряники жамочки, соленые рыжики с картошкой и множество видов самой несусветной рыбы. Все в точности, как при любом провинциальном застолье в довоенной польской семье из русских эмигрантов. Когда старик заметил это вслух, Туровский с Навроцким здорово удивились, а гости из Германии неловко переглянулись – видно, они уже давно слушали эти разговоры и не хотели расстраивать хозяина уточнениями.
– А что в Польше, так сказать, простонародье ест? – поинтересовался Туровский.
– Да все то же, –сказал старик без выражения, – Водка, котлеты, огурцы.
Навроцкий уступил мне свое место, чтобы покурить и поесть, а когда вернулся, Туровский начал упрашивать его сыграть на мандолине «По рюмочке, по маленькой». Навроцкий отпирался, и тогда Туровский вышел из-за стола и с хохотом поднес ему рюмку коньяка. Тот выпил и действительно крайне залихватски исполнил песню.
– Я же после революции дворником двадцать лет оттрубил, – объяснил Туровский, – пропитался, понимаете, всем этим делом насквозь.
Дальше пошли басни из полицейской службы. Туровский пошел в полицию юношей после армии и успел порядочно послужить еще в дореволюционной части. С Навроцким они познакомились уже после революции, когда оба, дико петляя, сначала удирали на юг России, а затем без надежды устроиться на прежнюю работу, но все же надеясь продолжить прежнюю жизнь, возвращались обратно. Навроцкий в конце 20-х получил пять лет лагерей, потом еще, и только незадолго до нынешней войны вернулся из ссылки, а вот Туровский поступил умнее. Сходив один раз на допрос в ГПУ, он вернулся в учреждение, где работал сторожем, открыл кассу, выгреб деньги и на следующий день методично спустил все в ресторане. Получил смешной срок за кражу, отсидел и после уже не имел никаких проблем с законом как социально близкий. Переглядываясь друг с другом в компании, они неизменно обнажали коричневые, здорово прореженные зубы, как будто и правда, как и думала о них советская власть, все эти годы были тайными подельниками в каком-то противозаконном деле.
– Я все хотел узнать, а допросы в полиции правда, как в кино показывают, проходят? – спросил разомлевший и раскрасневшийся Венславский.
Туровский быстро взглянул на Навроцкого, и тот, вдруг изменившись в лице, закрылся мандолиной и принялся беззвучно хохотать. На макушке Навроцкого топорщился хохолок не так улегшихся о спинку дивана волос.
– У меня один, скажем так, коллега тоже как-то решил это проверить. Усадил удравшего от жены с деньгами гардеробщика за стол. Выключил верхний свет, а настольную лампу включил и резко для лучшего эффекта повернул, понимаете ли, не на гардеробщика, а себе в лицо.
Раздался взрыв хохота.
– Ну, а тот что?
– Что-что, выскочил из-за стола и побежал вон. Хорошо, я дверь запер.
Потом Навроцкий еще играл, и мужчины ему немного подпевали. Когда дошло до песни про гнойную улицу, подвывать начал даже старик, чего я за ним вообще никогда не замечал. Скоро старик стал клевать носом. За ним признаки усталости появились в раз за разом промахивающемся подбородком мимо подставленной ладони Генрихе Карловиче. Стали прощаться. Навроцкий пообещал завести старика в гостиницу, ему было как раз по пути. Когда все ушли, я помог Туровскому прибраться. Он дал мне указания, во сколько я должен заступить на свой пост в кафе, а потом, уже совсем сонный и вдруг как-то из веселого толстяка резко ставший обычным грустным стариком, предложил мне самобрейку. Я ответил, что взял и бритву, и зубную щетку с собой. Он покивал и, прихватив на руки кота, отправился спать. Я застелил диван и совершенно без сил рухнул, не раздеваясь.
8.
Я повесил пальто на спинку стула и заказал себе чай с бутербродом. В кафе кроме меня никого не было. Возле печки дремал незнакомый лохматый пес. Полицейский, проводивший Бременкампа от дома до здания комендатуры, кивнул мне через окно и молча ушел. Это означало, что ничего подозрительного за ночь не произошло. Я похлебал остывший чай и принялся жмуриться от вдруг вылезшего из-за дома напротив солнца.
В кафе начали потихоньку показываться другие посетители. То и дело приходили и уходили два штабных офицера. Несколько солдат, по-видимому, бывших на посылках у командиров расквартированных в городе частей, по очереди приходили за одними и теми же сигаретами. Как по часам, заходили через равные промежутки одетые в перешитые солдатские бушлаты две молодые женщины с тщательно завитыми волосами и в одинаковых круглых шляпках набекрень. Они медленно прохаживались до стойки, оглядывались, поправляли платья и уходили. Мимо окна туда-сюда ходил дворник с метлой и с компрессом на щедро перевязанном серым марлевым бинтом глазу.
Ближе к полудню в комендатуру проследовал Венславский, но меня не заметил. Я допил чай и объел бутерброд до тонкой хлебной корочки, но жестами показал хозяину, что убирать со стола не надо. На балкончике комендатуры появился адъютант Бремпенкампа, сощурился и закурил. Я на всякий случай прямо как был, в пиджаке, вышел на улицу и огляделся. Ничего подозрительного, конечно, там не оказалось. Только через дорогу, наискосок от комендатуры возле столба ковырял носком сапога замерзшую снежную корку дебиловатого вида увалень, судя по рыбьему лицу, прибалт. Я уже собрался подойти к нему и что-нибудь спросить, но тут как раз меня окликнул вышедший из комендатуры Венславский.
– А я еще думал, вы это в кафе сидите или не вы. Может, составите мне компанию?
Мы уселись за стол теперь уже вдвоем. Венславский, как оказалось, все утро караулил в ратуше одного чиновника, который все это время как ни в чем ни бывало сидел в комендатуре, а когда Венславский пришел туда, чиновник вдруг отправился по срочному делу в неизвестном направлении.
– И так месяц уже, считайте. Измотали, бесы, совсем.
Я смотрел в окно и краем глаза следил за перемещениями посетителей внутри кафе, так что на все рассказы Венславского отвечал лишь короткими поддакиваниями. Его это вполне устраивало – видно было, что от немецкой бюрократии у него порядком накипело и хотелось просто отвести душу пусть даже и с малознакомым человеком.