Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Немцы к осени пообжились и повсюду катались уже на велосипедах. Больше всего впечатление это произвело на солдат венгерской части: если раньше их в городе и духу не было, то теперь они стали гонять на велосипедах по двое и по трое, то молча и деловито, то на ходу перекрикиваясь и гогоча, причем сразу по тротуарам, виляя между шарахающимися пешеходами, как будто это реквизит какого-то юмористического велосипедного соревнования.

В конце лета младший Брандт съездил на неделю в отпуск в Берлин, ходил там по филармониям, а, вернувшись, стал чудить. Сначала он тиснул в газету отчет с концерта какого-то Караяна («армянин, что ли», – удивилась Лида), потом принялся в своих нудных колонках, открывающих газету, зачем-то подпускать шпильки бургомистру, и притом самым некрасивым образом – первым делом пересказав его же историю о собаках, разворотивших помойку за больницей. Навроцкий заходил к нему в редакцию по-дружески поболтать, но тот отвечал холодно и формально. Посредником пытались использовать Генриха Карловича, но их разговор быстро закончился обменом грубостями на немецком. Тишайший Генрих Карлович таким исходом сам был удивлен и только разводил руками. Причуды Брандта совсем вытолкнули его из карточного клуба, и теперь вместо него на квартире Навроцкого сидел молодой бургомистр. Я, впрочем, и сам туда редко ходил.

Лида раздобыла мне второй ключ от парадной. Вдвоем мы много ходили по городу и заходили так далеко, что часто и названий улиц не узнавали.

– Слушай, кто такой этот Хорст Вессель?

– Понятия не имею. Может, приятель этого вашего Кирова?

– Ты и кто такой Киров не знаешь? Ну деревня.

– А ты знаешь?

– У меня школа на улице Кирова была. Я ее прогуливала.

– А теперь кто-то прогуливает ее на улице Хорста Весселя.

– И правильно делает.

– И правильно делает.

В кронах деревьев пела и возилась какая-то мелкая птица. Пьяно пахли из травы неподошедшие городским мальчишкам гнилые яблоки. Ветер был еще такой теплый, будто это и не ветер, а просто в комнате кто-то с силой закрыл дверь перед твоим носом.

Ходили по выходным на Смоленский рынок и перепробовали там все десятирублевые пирожки, какие нашли, – с картошкой, смородиной, яйцом и рисом, творогом, вишней, яблоками и даже щавелем. На Полоцком рынке у одного и того же абсурдно приветливого сюсюкающего китайца раз за разом покупали леденцы и крошащееся прямо в руках печенье вроде меренги. Пока было тепло, мы брали к еде тут же квас и шли к старому губернаторскому дворцу сидеть на набережной. Когда похолодало, оказалось, что наш китаец торгует еще и шапками-ушанками из пятнистой, где пегой, где черной с бурыми подтеками и белыми пятнами, отчетливо снятой с дворовых котов шерсти. Однажды, стоя напротив задорной старухи, торгующей пучком крошечных детских варежек, Лида вдруг зашептала мне в воротник:

– А если бы, допустим, какая-то женщина, ну, знаешь, привлекательная, – она отстранилась на секунду глянуть мне в глаза, слушаю ли я, – понимаешь, попросила бы тебя купить их.

– Ну?

– Купить, а потом поехать в квартал за комендатурой и там раздать.

– Кому раздать? – спросил я, когда она запнулась и сделала страшное лицо.

– Малолетним проституткам.

– Малолетним?

– Ага.

– Я бы сказал, что этой женщине надо надавать за такие идеи по заднице.

Лида сладко улыбнулась:

– Вот за это я тебя и люблю.

В госпитале Лида нахваталась такого пижонства, что теперь носила к пальто длинный серый шарф, который завязывала, чтобы концы усами свисали до сапогов. После долгих походов по ростовщикам и людям, дававшим объявления в газете, купили мне новое пальто: Лида выбрала, а я выложил деньги. Оно было всем хорошо: и теплое, и не тяжелое, и без пулевых отверстий или пятен крови. По моему наущению Лида стала чаще и толковее мыться. По ее требованию я перестал храпеть. По крайней мере, она сказала, что перестал. Мы даже в подвал при бомбежках спускались теперь каждый с подушечкой для сидения и одеяльцем. Мы присматривались в комиссионке к проигрывателю, но решили, что все равно в музыке не разбираемся, а ерунду слушать не стоит. Иногда, если радио соседей слишком громко играло немецкие песни, от которых из-за стены до нас доходил только мелодичный гул с взвизгами особенно высоких нот голосов, скрипок и труб, мы, не сговариваясь, начинали хором и ужасно фальшивя подпевать в такт и не успокаивались, пока я, или Лида, или оба разом не принимались гоготать. Как-то раз к дому без предупреждения подъехал грузовик, и я за двадцать минут, пока остальные соседи не очухались, перетаскал в полагавшийся Лиде во дворе сарайчик дров на всю зиму по совершенно копеечной цене. Вечерами даже выходных в основном сидели дома, читали книжки и пили чай с мелким изюмом. Засыпая в моих объятиях, Лида мелко подрагивала телом, будто пес, видящий во сне поле, высокую траву и охоту, и нежной судорожной ладонью прихватывала подложенную ей под голову мою спокойную руку, как младенцы тащат к себе в колыбель схваченные в кулачок пальцы взрослых.

В ноябре, когда темнеть стало сразу после рассвета, конечно, веселья поубавилось. Лида простудилась. Она говорила смешным хриплым голосом, у нее горело лицо, а шея была туго обмотана белым платком.

– Не смотри, у меня ячмень на глазу. Я знаю, мой типаж – великосветская старушка, но все-таки не надо постоянно об этом напоминать.

Лида немного походила на попугая и говорила, что все ничего, только «когда согинаюсь, из носа на туфли капает».

– Заскучали мы с тобой. Заскучали-заскучали. Ну ничего, весной-то повеселей будет.

– Тебе разве скучно?

– Мне не скучно. Тебе, наверное, скучно.

– Лида, я люблю тебя.

Она посмотрела на меня с глупой несмелой улыбкой.

– Это лишнее.

– Не лишнее, я люблю тебя.

Она сидела в сиротском свитере грубой вязки с дурацким воротничком, как всегда, завитая так, что прическа была больше похожа на буйную детскую растрепанность, и у меня немного ныло сердце.

В очередной наезд старика мы собрались вечером поиграть в карты. Разговор как-то все лип и лип к Брандту.

– Нельзя ли его просто ну отстранить, что ли?

– Боюсь, смерть отца от рук подпольщиков делает его несменяемым.

Я рассматривал выпавшую мне винную этикетку на картонке, силясь вспомнить, что она собой заменяет, и прикидывал, когда будет прилично сдаться. Старик тяжело вздохнул и сказал:

– Что ж, видно, теперь вам придется к нему сходить.

Я подумал, что он это говорит бургомистру, и хотел было засмеяться от нелепости идеи, но когда поднял глаза, увидел, что все смотрят на меня.

– Мне?

– Ну а кому.

– Но почему мне-то? Что я ему скажу?

Старик с Навроцким переглянулись, а бургомистр как-то так скосил глаза, как будто не решил, куда конкретно их отвести.

– Вы читали последнюю газету?

– Ну читал.

Ничего я не читал.

– Вот и соображайте.

Навроцкий тут же позвонил Брандту домой и спросил, удобно ли ему будет, если я заскочу сейчас за одной бумажкой, о которой они, ну помните, договаривались. Брандту было удобно.

Брандт за это время перебрался в дом родителей. Вокруг снова было сыро и пасмурно, как в феврале. Окон все так же было почти не видно за корявым деревом и забором. Видно было только, что там горит свет. Из дома доносился истерически завывающий патефон. Лестничная клетка, пол в шашечку, грязно-зеленая дверь была незаперта.

– Добрый вечер, – проговорил я вешалке, когда та полезла со мной обниматься в темноте.

Я снял пальто и, потирая от волнения руки, пошел в зал. Обстановка там полностью поменялась – вместо дивана, столика и прочих вещей, выдававших хозяйскую попытку создать в доме уют, посреди пустой комнаты стоял огромный, очевидно, вывезенный Брандтом из редакции стол с лампой. Брандт сидел за столом, такой же высокий и бледный, как и когда мы первый раз увиделись, только теперь он был будто пожеванный, и на макушке виднелась проплешина.

– Добрый вечер, – повторил я.

25
{"b":"891546","o":1}