Мы плавно дрейфуем по воздуху. Из помещения ведут несколько тоннелей, но непонятно, какой из них выбрать. Собственно, непонятно только мне, это я здесь впервые. Но поскольку ни Килкхор, ни советник Ти не спешат направить меня, недоумение и гордость диктуют мне молчать. Еще один черный шар в мою корзину. Еще меньше шансов победить.
Перед нами, ярдах в пятнадцати или около того, возникает снежный барс: четвероногий призрак с желтыми глазами и серебристым мехом, словно тронутым инеем. Невзирая на отсутствие гравитации, ирбис выглядит так, как если бы он стоял всеми четырьмя лапами на каменном утесе. Он слизывает с угольно-черных губ последние крошки трапезы, смакуя вкус добычи — мелкого зверька, которого он сожрал вместе с косточками. Я вздрагиваю от неожиданности, и меня заносит вбок. Огромный кот дергает хвостом, разворачивается и прыжком ныряет в тоннель, который я бы сама не выбрала.
Килкхор смеется и подгоняет нас:
— Следуйте за ним. Здесь нет подвоха. Или вы ждете от святых людей предательства?
Он снова смеется — возможно, поймав в своих словах нечаянный намек на христианское таинство причастия.
Ларри и я замечаем его обмолвку. Замечает ли кто-то еще?
— Вперед, — настаивает Килкхор. — Барса отправили к нам как указание.
И мы следуем за иллюзорным ирбисом в глубь буддийской кроличьей норы. Мы перемещаемся по воздуху, плывем… как вдруг пол становится полом, потолок — потолком, и уже кажется, будто мы не летим, но идем.
Наш спуск или подъем занимает больше часа. Наконец мы выныриваем из коридора во внутреннем дворе храма Джоканг — точнее, его уменьшенного подобия, построенного для «Калачакры». Здесь нас радостно приветствуют Панчен-лама, настоятельница единственной женской обители «Юцанга» и пестрая группа монахов, среди которых выделяются Желтые шапки. Нам вручают платки хадак (длинные узкие платки с вытканными на них символами удачи). Флейты, ударные и колокольцы исполняют обрядовую музыку. Нас встречают искренне, и это поднимает дух.
Снежный барс исчез. Когда мы как стая рыб вплыли во внутренний двор храма, кто-то где-то отключил проекцию.
Пусть же состоится церемония золотой урны. Пусть закончатся мои терзания. Или начнутся.
* * *
Но до церемонии золотой урны еще далеко. Мы можем поклониться забальзамированным останкам Сакья Гьяцо. выставленным на обозрение, подобно Ленину или Мао Цзэдуну в своих мавзолеях. И хотя не следует упоминать имя Далай-ламы в одном ряду с людьми, виновными в массовом уничтожении собственных сограждан, глупо отрицать, что мы поступили с его телом так же, как последователи Ленина и Мао с телами своих лидеров. Хочется верить, что один борец за мир на весах кармической справедливости весит больше, чем толпа кровавых деспотов.
Папа с нами не идет. Он уже бывал прежде в святилище Сакья Гьяцо, а путешествие в компании бывшей жены изрядно вывело его из равновесия. Он удаляется в ближайший гостевой дом, чтобы отдохнуть и поспать. Иэн Килкхор тоже покидает нас, чтобы навестить в монастыре Желтых шапок своих немногих друзей, бывших соучеников. Советник Ти уже много раз приходил почтить раку с мошами Далай-ламы, а сейчас у него деловая встреча с Лхундрубом Телеком и прочими ламами, которые испытывали меня в ангаре отсека «Кхам», под сенью нашего «Якспресса».
Поэтому только мама, Ларри и я направляемся выразить почтение нашему двадцать первому Далай-ламе, которому я наследую — по мнению многих. Девятьсот девяносто тибетских буддистов на борту корабля нуждаются в духовном лидере. Святилище, к которому мы направляемся, ничем не напоминает мавзолей. Оно больше походит на любительскую арт-инсталляцию в строительном фургончике.
Два стража в бордовых одеждах замерли у дверей, по одному с каждого конца фургона, расписанного мантрами, молитвами и множеством таинственных символов. Кроме нас, посетителей нет. На весь «Юцанг» больше не нашлось никого, кто явился бы взглянуть на главную достопримечательность. Монах у ближайшей к нам двери сканирует идентификаторы, имплантированные в наши предплечья, и с благостной улыбкой приглашает войти. Ларри перебрасывается с ним шуткой на тибетском, прежде чем присоединиться к нам внутри фургона. И вот мы втроем плаваем перед застекленной ракой, как не-спящие призраки перед капсулой для гибернации. Но тот, кто находится в ней, не восстанет ото сна… разве что он уже сделал это, позаимствовав чужое тело.
— Его здесь нет, — говорю я. — Он вознесся.
Ларри, который выглядит много старше, чем в свой предыдущий краткий период не-сна, неуверенно смеется. Он то ли согласен со мной, то ли смущен моими словами — скорее последнее.
Мама бросает на меня взгляд из категории «успокойся».
И вот я смотрю на тело Сакья Гьяцо. Даже в смерти, даже выставленные напоказ за слегка пыльным стеклом раки, его лицо, его руки производят впечатление тепла и безмятежности. Они кажутся настолько живыми, что это поражает и расстраивает. Я вспоминаю, как Далай-лама благосклонно улыбался мне, четырехлетней. Я представляю, как младшие ламы ворчали, что он слишком много времени проводит в отсеках «Амдо» и «Кхам», чтобы пообщаться с мирянами. Будто бы это отвлекает его от священных обязанностей и подрывает его авторитет — как среди монахов, так и среди простых людей. А ведь и правда, самый долгий отрезок времени, что он провел безотлучно в «Юцанге», — это здесь, в старом фургоне, уже в виде бездыханного тела.
Обычные люди на корабле любили Далай-ламу. «Но, возможно, — думаю я, разглядывая его тело завороженно и в то же время почтительно, — возможно, он выводил из себя тех монахов, которые смотрели на него как на образец для подражания». Несомненно, за свою жизнь Сакья Гьяцо прошел путь от простого соблюдения предписаний и ритуалов до вершины Калачакра-тантры — постижения единства человека и Вселенной и достиг просветления бодхичитты, пробуждения сознания ради блага всех живых существ.
Размышляя таким образом, я не могу вообразить, чтобы кто-либо на корабле пожелал плохого Далай-ламе. Равно как не могу представить себя успешно выбравшейся из ямы собственного эгоизма и поднявшейся к тем высотам самоотречения и понимания пустоты как духовной реальности, каких достиг Сакья Гьяцо за долгие годы нашего полета.
То, что я считаюсь его возможной преемницей, противно всякой логике. Это оскорбляет разум, а также семьсот двадцать два божества из мандалы Калачакры, символизирующих разные проявления аспектов сознания и действительности. Я жалкое создание, хуже собаки, подбирающей с пола крошки ячменного хлеба. Вцепившись в раку Сакья Гьяцо, я разражаюсь рыданиями. И слезы тоже говорят о том, что я недостойна наследовать Далай-ламе.
Мамин рассерженный взгляд сменяется изумленным. Она кладет руку мне на плечо, и это не дает мне развернуться и броситься прочь отсюда.
— Малышка, — шепчет она, — не оплакивай этого счастливого человека. Мы никогда не перестанем почитать его, но время скорби прошло.
Я не могу сдержать слезы. Наваждение исчезло. Будущее видится мне ослепительно ясным. Ларри кладет руку мне на другое плечо, я оказываюсь скована любящими объятиями.
— Детка, что происходит? — говорит мама.
Она не звала меня ни деткой, ни малышкой уже лет семь — с тех пор, как у меня начались месячные. Я неохотно поворачиваю голову, только чтобы сказать ей — пусть посмотрит на покойного Далай-ламу, пусть только посмотрит. Она глядит на него — как мне кажется, неохотно — и переводит взгляд обратно на меня. «Пойми, мама, пойми, я просто не могу стать преемницей этого святого человека. Не могу! Только не я. Я откажусь от участия в церемонии золотой урны. Я поддержу своего соперника, пусть выберут его».
Мама молчит. Ее рука безвольно падает с моего плеча. Она отворачивается от раки с мощами Далай-ламы, словно мое заявление физически оттолкнуло ее. Мама отплывает прочь.
— Ты меня понимаешь, мама?
Мамины веки трепещут, глаза закрываются. У нее обмякает нижняя челюсть. Затянутое в комбинезон тело повисает в воздухе безвольно, как марионетка, которой перерезали нить, с раскинутыми в стороны руками.