— Господи, пощади всех попавших в кораблекрушение, — возопил Арбуз, а Долговязый, нащупав ногами дно, удовлетворенно заметил:
— Хорошая мыслеформа, сработала.
Вытащив таз на берег, обессиленные мудрецы рухнули подле него, и с четверть часа их окружал шум ветра, грохот прибоя и стук собственных сердец. Наконец, отдышавшись, Долговязый приподнялся на локте и обратился к товарищу:
— Дружище, прежде чем разойтись по домам, поставим точку в нашей полемике, осталась последняя заповедь.
Рассматривая начинающие проглядывать сквозь рваные облака звезды и наслаждаясь твердыми камнями под спиной, Арбуз благодушно ответил:
— Я не против. Не от несправедливости ли мира сего, если рассуждать устами человека, наблюдающего вокруг полное отсутствие гармонии и равновесия, зависть, поселившаяся и укрепившаяся в сердцах людских со времен прадедов их, Каина и Авеля? Не трудится ли один в поле, срывая кожу до мяса и обливая собственные раны соленым потом, дни напролет и не имеет при этом ничего, кроме воды в ручье и кислого плода с дикой яблони, пока другой в шелках нежится на мягких подушках в окружении прекрасных дев и чанов терпкого вина? А коли пожелал Господь сотворить и видеть мир таковым, для чего запрещать хилому да сирому заглядывать с завистью через забор к соседу и с вожделением в спальню его жены, ведь он, несчастный, и так обделен, зачем наказывать его еще?
Долговязый глубоко вздохнул:
— От зависти, покуда душа молода, не избавиться, это так, друг мой сердечный, и если ты умен, как я, к примеру, но обладаешь только старым тазом, а мимо проходят яхты и фрегаты, где паруса из индийского шелка, а буквы в их названиях покрыты сусальным золотом, в чревах же этих деревянных плавучих дворцов полно, как в муравейнике, откровенных глупцов, то непременно тебе захочется поменяться с ними местами. Но заповедь не об этом.
— О чем же, черт возьми, когда корыто наше едва не утопило нас, могу еще я думать, как не пересесть к ним, — театрально возмутился Арбуз.
— О том, что, запрещая вожделеть материальное, Господь нам намекает о духовном, о помыслах, направленных на истину, которая лежит чуть выше забора соседа и мягкой перины его жены, — улыбнулся Долговязый и поднялся на ноги.
Обнявшись, они, пошатываясь, двинулись прочь, а портовый сторож, глядя на странную парочку, спотыкающуюся и матерящуюся без умолку, авторитетно заметил:
— Люди хоть и ученые, а выпить тоже… не дураки.
Беглецы
Чем память не отличается, так это совестью и тактом, тем славится, тем и страшит.
— Нет, нет, нет, нет, нет, — истерично вопит возмущенный Разум.
— Да все вообще было по-другому, — фальшиво усмехается уязвленное Эго, а она (Память) с беспечной улыбкой неотвратимости переворачивает очередную страницу твоей истории, открывая самые неприличные стороны, самые обнаженные натуры, самые потаенные уголки и самые пыльные скелеты, казалось бы, и не на всеобщее обозрение, а только и исключительно очам создателя этих самых «артефактов», но как больно и боязно позволить себе просто прикоснуться к ним.
Мы были тогда абсолютно молоды, безмерно смешливы и в меру смелы, искренне беспечны и катастрофически глупы. Нам казалось, стоит только покинуть дом, оставив в нем незакрытой дверь, спящих родителей и ту часть жизни, что умещалась на нескольких рассохшихся от времени книжных полках и внутри закопанной в саду, под старой липой жестяной банки, содержимое которой именовалось «секретом» и произносилось шепотом, и мир, ослепительный и таинственный, примет в свои безграничные объятия с любовью и нежностью.
Так мы и поступили, не стыдясь помыслов и не гнушаясь последствиями, я и мой товарищ. Ночь скрыла слезы на глазах отважных беглецов, дождь смыл неверные следы, а на алтарь новой жизни были брошены данные родителями имена, и отныне бредущие во тьме стали Ромулом и Ремом.
Спине уютно на колючем, но теплом песке, под голову подсунута мягкая, вкусно пахнущая кочка луговой травы, ноги, чуть выше колен, погружены в прохладу речных струй, прогретых полуденным солнцем и танцами бесчисленных, сверкающих телец малька плотвицы, над головой бесконечная синева, растворяющая в себе печали и заботы, а рядом друг, теперь даже не друг, а брат, Рем, вот это настоящая жизнь, истинное счастье и полная свобода, оплаченная смелым, так, по крайней мере, мне думается, и непоколебимым нашим решением.
— Ромул, — над безмятежным пейзажем ленивый голос товарища звучит весьма органично, — может, перед тем, как начать строить свой «Новый Рим», пообедаем?
Я хлопаю по карманам закатанных штанин, они пусты, мою лепешку мы доели вчера.
— У тебя есть что-нибудь?
Всякий строитель, в широком смысле слова, основатель, создатель, по обычаю начинает со слома, порой не важно чего, но такая последовательность обязательна: разрушить, отвергнуть, отказаться, отвернуться, в случаях глобального творчества, убить, уничтожить и только после этого, на обломках, на пепелище, на погосте развернуться, принять, увидеть и… что-то слепить, частенько в жалких попытках исправить содеянное. Этой участи, этой программы, этого наказания, к сожалению, не избежали и мы.
— Ромул, — возмущенно воскликнул мой соавтор, — хлеб, что был у меня, съеден еще два дня назад. О чем ты думал?
Рем всегда паниковал, в набегах на чужие сады он заранее предрекал неудачи, а при распределении «добычи» хныкал по поводу незрелых плодов и завтрашнего расстройства желудка.
— Рем, — попытался успокоить его я, — через пару часов солнце нагреет осоку, щука, что прячется в ней, обленится от жары и начнет высовывать любопытное рыло наружу. Сделаем острогу, и к вечеру у нас будет зажаренная рыба.
— Где зажаренная? — хмыкнул он обиженно. — Ни спичек, ни огнива каменщики-масоны прихватить с собой не удосужились.
— Положи руку на песок, — улыбнулся я. — Лучше сковороды.
— Вот-вот, — буркнул мой скептически настроенный товарищ. — Поэтому наш мир таков.
— Ты о чем? — удивился я, пытаясь следовать его логике.
— Города, империи, цивилизации разваливались, не просуществовав сколь-нибудь значительных сроков, исключительно по причине такого вот подхода к их сотворению. — Рем, сидевший в тени ивы, коснулся ладонью песка и тут же отдернул ее.
— Будь у сынов Израилевых спички… — расхохотался я, на что Рем прищурившись, заметил:
— Зря ерничаешь. Моисей повел людей в пустыню без всего, с одной верой, и к чему это привело.
— Он спасал свой народ. — Я приподнялся на локте. — У него не было времени, вера — единственная его наличность.
— Именно, — с горящими глазами согласился Рем, большой любитель поспорить. — Вера была только у него, остальные верили не Богу, а ему. Он — обманщик.
— Бог дал им все, еду, спасение, заповеди, — я, незаметно для себя, включился в дискуссию. — Где ты видишь обман?
— Моисей не знал наверняка, что так будет, он не имел спичек или огнива. — Рем бросил колючий взгляд на меня. — Как и ты не мог знать, нагреет ли сегодня солнце песок, зажарить щуку, которая, кстати, ушла бы без него на глубину.
«У компаньона с логикой лады», — решил я, вытаскивая из воды ноги, измученные острыми губами мальков и двумя жирными пиявками, даже на солнце не желавшими оставить меня в покое, а он и не думал униматься:
— И да, кстати, насчет остроги?
— А что не так с ней? — Я наконец оторвал непрошеных гостей от лодыжек и с отвращением бросил в реку черных прилипал.
— Инструмент сложный, как думаешь изготавливать его? Хотя постой, догадаюсь сам. — Рем сжал губы и прищурился. — Ты прихватил с собой отцовский охотничий нож. Нет? Тогда стянул у безутешной матушки маникюрные ножницы. Снова мимо? Может быть, наточенный до остроты скальпеля ноготь на левом мизинце? Не то? Остается последнее предположение, рояль в кустах, например, давеча ты обнаружил утерянный в здешних краях королем Артуром Экскалибур.
Видимо, посчитав шутку не просто удачной, а почти гениальной, Рем затрясся от своего специфического хохота, этакой смесью повизгивания и похрюкивания вперемешку со звонкой икотой.