Знаю, ты назовешь меня глупцом, и я не найдусь, что ответить тебе. Но я знаю и то, что мир, в котором ты живешь, мир, влюбленный в фантастические сны, мир, ненавидящий бабочек, тоже не сможет ответить на ее вопрос. И сейчас, сидя в поезде, я думаю, отчего пыльца ее крыльев не сходит с моих рук? Подобно пятну на руках леди Макбет, этот след останется навсегда. Но кому я говорю об этом? Ты намного превзошла леди Макбет. Ты не заметишь крови на своих руках, а если и заметишь, то скоро отмоешь!
Остановка. Одни вышли, другие вошли и уселись в вагоне, и ничего не случилось. Никто не умер, никто не родился, не произошло несчастья, поезд не сошел с рельсов, никто не попал под колеса. Никто не почувствовал ни любви, ни ненависти, ни дружбы — ничего не случилось. Только на остановке сошло четверо и четверо вошло.
Мне видно, как на рисовых полях трудятся крестьяне, неподалеку от станции бойко торгует продавец гороха и какая-то женщина в зеленом с алой каймой сари, по виду работница, кормит горохом своего маленького ребенка.
Я откашлялся и плюнул на платформу. Знаю, как тебе не нравилась эта моя отвратительная привычка. Может быть, именно потому я и плюнул. Поверь, я не хотел рассердить тебя, я просто хотел посмотреть, как ты брезгливо сморщишь свой носик. Не знаю, отчего мне сегодня хочется копаться в собственной душе. К чему? И ты, прячущая тело свое в шелк, а губы — под слоем помады, увидев душу мою обнаженной, не почувствуешь ли ты еще большего отвращения?
Поезд медленно отходит от станции. Теперь мы огибаем Западные Гхаты. Косые полосы дождя заволакивают от взоров весь пейзаж. Работающие на полях крестьяне пригнулись к земле и покрыли головы сплетенными из сухих листьев зонтами… Молодая женщина, спокойно спавшая на плече мужа, проснулась от шума дождя и заговорила о чем-то на чужом мне языке. Восточная живость сквозила в ее чертах, а кровь ее, казалось, была согрета индийским солнцем. У этой красавицы из Гоа, говорившей по-португальски, был поистине удивительный голос. Какая-то необыкновенная прелесть, заключавшаяся в нем, нежность и красота тембра покорили меня. Не знаю, о чем она говорила, но смысл ее речи, казалось, был мне понятен. В мелодичности речи слышался шум дождя, наполнявший собой все окрест. Муж ее улыбнулся, и они стали смотреть в окно, взявшись за руки. Рядом с ними, закутавшись в черную шелковую шаль, сидела старуха, по-видимому, свекровь молодой женщины. На шее у нее висел серебряный крест, ее измученное, высохшее лицо, застывшее в неподвижности, напоминало лицо мумии. Она была похожа на ту печальную католическую монахиню, душа которой давно охладела, и ни одна струнка сердца уже не задрожит от тех электрических волн, которые исходят от сидящей рядом с ней пары. Так оно и должно быть, ибо, когда остывает сердце, уходит и жизнь!
Эта бедная старуха, похожая на мумию, и в самом деле казалась мертвой. А ты, что сейчас в расцвете юности, ты, вечно смеющаяся, — ты-то живая?
Женщина из Гоа продолжала говорить. Как звенящий ручей, текли слова из ее уст. Ее муж тихо улыбался и все глядел в лицо жене, и оно из оливкового становилось розовым. Вот щеки ее покрылись румянцем, а через несколько минут лицо ее уже пылало. Ее коралловое сари было в нескольких местах разорвано, да и сандалии были не новые. Углы сумочки, которую она держала в руках, сильно потерлись. Все на ней было поношенное, только лицо сияло молодостью и свежестью. У нее была молодая душа и молодая улыбка, а голос, прохладный и свежий, как дождь, был мечтателен и сладок.
Муж, улыбаясь, указал на что-то за окном. Она подняла глаза. Я тоже взглянул. Там, на склоне горы, пастух и пастушка пасли овец. На коленях у пастушки лежала маленькая овечка, а пастух, опершись на плечо девушки, играл на рожке. Ничего особенного не было в этой давным-давно знакомой, милой сердцу картине. Но вдруг — что это? Отвернувшись от окна и закрыв лицо руками, молодая женщина кинулась на грудь мужа и горько зарыдала. Я остолбенел: что случилось? Отчего она плачет? Я с изумлением смотрел то на нее, то на встревоженного мужа, старавшегося успокоить ее. Вдруг старая «мумия» метнула на молодого человека сердитый взгляд и бросила что-то резкое. Тот, казалось, был опечален. Женщина продолжала рыдать. Старуха не утешала ее. Она села на свободное место рядом со мной и стала смотреть в окно. От черной шелковой шали исходил странный, незнакомый мне запах. Так, наверно, пахнут мумии, когда их вынимают из гробницы. Я взглянул на нее: худые старческие руки дрожали. Но вскоре она овладела собой. Недвижная, она пристально глядела в окно. Воцарившуюся тишину нарушали лишь всхлипывания молодой женщины. Я спросил у старухи:
— Что сказал ей муж? Отчего она так плачет?
Та посмотрела на меня с удивлением:
— Кто тебе сказал, что он муж ей? Он ее брат.
— Брат! — Я так и остался сидеть с раскрытым ртом.
— Чего ж тут странного? — несколько резко сказала старуха. — Ее муж в тюрьме.
— В тюрьме?
Старуха кивнула головой:
— Его приговорили к двадцати восьми годам.
— А что он сделал? Убил кого-нибудь?
— Нет.
— Ограбил?
— Нет.
— Так в чем же дело? Не понимаю.
— Чего тут не понимать? Все ясно, да что делать? Он мой сын, и его заключили в тюрьму, и через день я его уже никогда не увижу. Они увезут его в Лиссабон.
— В Лиссабон?
— Да, он боролся за освобождение Гоа.
— Но… но… — Мой взгляд упал на женщину, утиравшую слезы. — Но эта женщина очень красива, а на пути…
— Да, она едет в Гоа и, как мой сын, будет бороться за его освобождение. Она думает, что ее тоже арестуют и отправят в Лиссабон. Оттого она и радуется. Вот она, молодость Гоа, — добавила старуха.
Я в изумлении смотрел то на старую мать, то на ее невестку. Наконец, не выдержав, спросил:
— Если она счастлива, то почему плачет?
— Как ты глуп! О боже, отчего мужчины такие дураки?! — воскликнула старуха, воздевая руки к небу. — Разве ты не видел, как счастливы эти пастухи, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга. При виде такой любви какая жена не вспомнит о своем муже? Ох, как ты глуп!
Она отвернулась. Я сказал:
— Позволь еще спросить.
— Ты больно много спрашиваешь!
— Только один вопрос, старая мать, прошу тебя, только один вопрос! Твой сын приговорен к двадцати восьми годам тюрьмы, а на твоих очах я не вижу ни единой слезинки!
Старая женщина сердито оглядела меня с ног до головы. На ее лимонно-желтом лице выступила краска гнева. Она сказала:
— Для чего мать рожает сына? Только чтобы дать ему жизнь или чтобы вложить в его руки новый мир? Каждая мать хочет дать сыну новый мир. Пусть этот мир будет не на много, но все-таки лучше того, в котором живет она сама, а сын, когда станет мужем, передаст его своему сыну. Тогда у отцов с детьми получается новое родство, тройная связь, они как одна цепочка. Если же мать не может дать сыну новый мир, то чем же ты отличишь ее любовь от любви коровы к теленку?
Гоанка смотрела на меня гневно, словно я был повинен в аресте ее сына. Смешанное чувство удивления и уважения вызвала во мне эта бедная старуха, на глазах которой не было и следов слез, хотя сын ее приговорен к ужасному наказанию. Глядел я и на ту, что пыталась улыбнуться сквозь слезы, словно она в свадебном паланкине ехала в дом свекра, чтобы счастливо зажить с мужем.
Монна, наша любовь не выходила за пределы гостиной. Твой Розарио — директор банка, того банка, хозяева и управляющие которого четыре сотни лет назад ограбили бедняков Гоа. Ни ты, ни я, ни Розарио не замечали, что, пока мы, сидя в гостиной, ставили свою благоухающую, как цветок, любовь в вазу сердца, там, на улицах, текла кровь и наш Гоа горел.
Монна, дело не в том, забыть мне тебя или умереть. Длится ли человеческая жизнь шестьдесят, или сто шестьдесят, или тысяча шестьсот лет — все равно это очень маленький отрезок времени, такой же короткий, как вспышка молнии. Погибнут старые звезды в небесах, и родятся новые, земля по-прежнему будет вращаться вокруг солнца, как и раньше, а мы обратимся в прах. У тебя в жизни еще так много времени, столько оборотов успеет совершить Земля, поэтому не спрашивай, жить или умереть. Конечно, жить!