Когда же вывесили списки зачисленных, и она нашла там свою фамилию, позвонила домой и попросила выслать денег на обратный проезд.
Впереди был ещё свободный месяц – август.
Однако дома не спешили поздравлять, всё ещё не веря её успеху. И только когда пришло по почте официальное извещение о зачислении, Броня без особого восторга сказала:
– Ну, учись там, раз так сама захотела. Можно было бы и поближе.
– Поближе нет такой специальности, какую мне надо, – ответила Алеся и принялась собираться.
Для начала надо было куда-то надежно спрятать дневник со всякими секретными записями, в том числе, и личными. Она его спрятала под подушки складного кресла-кровати, на ктором спала, когда бывала у мамы. Везти дневник в Москву она не хотела, но и уничтожить его тоже было жалко. Она понимала – теперь начнется совсем другая жизнь, в чем-то – с чистого листа.
Из Москвы, сразу после зачисления, она написала письмо Сеньке. Расстались они, всё же слегка повздорив. Он хотел поступать в ленинградскую мореходку, а она – в Москву. И вместе никак не получалось. В Москве не было мореходного училища, а в Ленинграде – ученых-космологов.
– Уедешь в Москву – и с приветом, – понуро говорил Сенька, стараясь не смотреть в Алесины глаза.
– И ты в Москву поступай, ну, в Физтех хотя бы, – уговаривала его Алеся.
– Что ж я, горем шлепнутый, столько всего зубрить, как идиот! В Минске тоже университет есть, поступала бы туда. И незачем в Москву переться.
– Никак ты не поймешь, у меня – проблема! Ясно? И только в Москве, на Физфаке есть такой ученый, который поможет мне её разрешить. Он всё про эти вещи знает.
– А раз он всё про эти вещи знает, так тебе-то чего мозги сушить? Ну, их, этих ученых, у них вечно всё не по-русски.
– Ой, господи, ты то откуда знаешь, бульбяник несчастный, что по-русски, а что нет? – незлбно, но с подковыркой спросила Алеся.
– Кацапка – форсила! – парировал Сенька, на всякий случай, отбегая в сторону.
– Ладно, давай мириться, – всегда первая, в таких случаях, предлагала Алеся.
Так они бесконечно ссорились и мирились, но к единому мнению насчет их общего будущего так и не пришли.
Когда они встретились после выпускного, Сенька сказал:
– Не поступлю, так всё.
– Что – всё? – переспросила Алеся, уже предчувствуя недброе.
– Кранты.
– Не умно, – обиделась Алеся.
– И так все смеются, что я твой подкаблучник.
– А ты для кого живешь на свете? Для тех, кто за тебя думает? Тогда ты просто дурак.
– Ну, да, ты умная, а я – вечно дурак, – задиристо, с какими-то незнакомыми, пугающими интонациями сказал Сенька.
– И то. Дурней тебя ещё поискать надо, раз такое несешь, – сердито ответила Алеся. На том и расстались.
На письмо Алеси Сенька не ответил. Дома она узнала, что он провалился на первом же экзамене, но домой не возвратился – остался работать в Ленинграде.
Потом он ещё два года присылал поздравительные открытки к праздникам, да только без обратного адреса. Однако расспрашивать его родственников она не решалась.
Тогда, в восьмом классе, они отправили в дальневосточную мореходку письмо, но ответа так и не дождались. После школьных экзаменов решили вместе бежать во Владивосток – на электричках и пригорордных поездах, и почти без денег. Но их путешествие было недолгим – на станции Уваровичи их сняли с пригородного поезда.
Так их совместной мечте о профессии штурмана дальнего плавания не суждено было сбыться.
До отхода московского поезда оставалось ещё два часа, и она вспомнила, что очень давно не навещала свой гомельский дом. Времени достаточно, и она, сдав чемодан в камеру хранения, пошла пешком по улицам города, который одиннадцать лет назад казался ей таким огромным и даже страшным в своей ужасающей и неприветной непонятности. Теперь же, по сравнению с огромной грохочущей Москвой, он казался вполне симпатичным и милым, привычно знакомым каждым своим переулком и зеленой, уютной улочкой, где всё ещё тут и там ютились частные домики...
Вот и улица Кирова, бывшая Кладбищенская, и вот уже – дом её родителей, теперь навеки бывший.
И тут ею овладело до странности тревожное чувство. Сердце сжалось незнакомой тоской – первой большой потери.
Только сейчас она поняла с удивительной ясностью, что никогда раньше так не любила этот невзрачный, с почерневшими от времени и непогоды деревянными стенами „жактовский“ дом. С таким отчаяньем, с такой щемящей нежностью, что её, эту странную нежность, правильнее было бы назвать ожесточением любви. С таким томлением и жалостью к безвозвратно ушедшему прошлому, как сейчас, в эти минуты, когда вдруг отяжелевшие ноги сами собою замедлили шаг, а затуманенные близкими слезами глаза ничего вокруг не желали видеть, кроме одних только этих милых черных стен...
Она прислушалась. В их квартире было тихо. Превозмогая скованность и робость, она открыла знакомую до последнего глазка на старых штакетинах протяжно скрипнувшую калитку. Остановилась – никто не идет.
– Эй! Кто-нибудь! – прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, негромко крикнула она. – Молчание... – Есть тут люди?
– Сейчас! Сейчас! – послышалось, наконец, из глубины сада.
С большой корзиной в руке по дорожке шла женщина, в которой Алеся с трудом узнала Помпушку.
– Вы? – вскрикнула она, невольно отступая назад.
– Я, детка, я, – ответила бывшая соседка, ставя корзину с яблоками на крыльцо. – Старая и некрасивая тётка. Да, это я. Уехали они, – сказала она, указывая на закрытое газетой окошко некогда Алесиной квартиры. – Сейчас здесь никто не живет, видишь, замок висит.
– А где... где же дядя Фёдор? – спросила Алеся, всё ещё не веря своим глазам – женщина говорила голосом Помпушки, и лицо её было тоже Помпушкино, но что-то совсем иное, незнакомое, пугающее было во всём её облике, и девочка, не понимая сама, почему, горько з а п л а к а л а.
– Ну-ну, будет тебе реветь, – сказала Помпушка и взяла Алесю за руку. – Пойдем ко мне, я тебе кое-что дам.
Алеся утерла слёзы и пошла вслед за старой и небрежно одетой женщиной, некогда ею люто ненавидимой.
В доме было чисто и прибрано. Ни одна вещь не лежала, где попало. Однако в квартире пугающе пахло пустотой.
Посреди большого круглого стола, в стеклянной вазе лежали яблоки „пепенка“, а в конфетнице – горкой конфеты „школьные“. Алеся сглотнула слюну и вспомнила, что с утра ещё ничего не ела.
– Вот, возьми, будет тебе память о нашем доме, – сказала Помпушка и протянула Алесе кружевной воротничок. – И я скоро уеду, к дочери, никого здесь не останется. Да и дом, говорят, снесут, панельную пятиэтажку будут строить. Баню, видела, уже начали отстраивать?
Баня напротив школы была разрушена бомбой – прямое попадание. Разбитки, по весне густо зароставшие яркими, дурманно пахнущими медом одуванчиками, стояли по всему Гомелю, и вот теперь только начали их понемногу разбирать и отстраивать на их месте новые дома.
– Видала, мы там раньше в жмурки играли, – сказала Алеся и снова приготовилась плакать. – А где дядя Федор? На работе?
Женщина вздохнула и вытерла рукавом кофты глаза.
– Нет, девочка. Нет больше нашего Федора. Он погиб. „Кукурузник“ загорелся уже на посадочной полосе, а Федор как раз был на поле, у метеобудки, ближе всех к самолету оказался... Первый подбежал, помог летчику выбраться, хотел ещё что-то там сделать, замешкался, его и придавило горящими обломками. Странная смерть...
– Простите, простите меня! – теперь уже в голос заплакала Алеся, дергая Помпушку за рукав кофты и больше не стесняясь своих слез.
– За что, детка? – удивилась женщина.
– Не знаю, за всё простите...
– А мама твоя как, Броня как?
– Спасибо, хорошо. У неё интересная работа. Их школа заняла первое место в области по воспитательной работе, маму тоже наградили – дали значок „отличник просвещения“, – говорила Алеся, не переставая горько, со всхлипами плакать.
– А что-нибудь об отце знаешь?