Мы ехали вдоль реки Святого Лаврентия. Был солнечный воскресный день, и на лед высыпала куча народу с собаками, санками, лыжами… Ни малейшего ветерка. Снежинки размером с блюдце мягко падали на все это живое великолепие. Энн попросила остановиться. Мы вышли из машины. Теперь в пейзаж добавились голоса, лай собак – резонанс на несколько километров. Звук, уплотненный эхом, был объемным, небо нависало голубым солнечным куполом над широкой белой рекой с маленькими жанровыми сценками вдалеке. Мне даже не надо было смотреть на подружку, я чувствовала, как внутри у нее все обрывается.
– Поехали, – сказала я.
Мы молча сели в машину. Я свернула на дорогу, ведущую на скоростную трассу, – хватит этих красот, хватит!
– Дай руку, погадаю! – говорю я.
– А ты умеешь?
Глаза у нее затравленные, но, как тусклый свет в тумане, пробивается в них надежда.
– Кое-что знаю. Не много, но кое-что.
Энн стягивает перчатку и дает мне холодную лапку. Притормозив на светофоре, я разглядываю ее ладонь. Сзади гудят, но Энн это больше не беспокоит. Вероятно, ее организм понял, что автомобильная катастрофа – это не про нее…
– Ну, дорогая моя, что-то тут не сходится, – начинаю я. – Посмотри, это линия жизни. Видишь, где-то в середине она почти прерывается, а потом опять восстанавливается и вон куда, почти на пульс заворачивает.
Она тащится за этой линией, закатывая рукав куртки. Меня совсем «загудели», и я трогаюсь с места. Все кому не лень обгоняют нас, а некоторые показывают средний палец. Идите вы все на хрен, у меня тут подруга собралась умирать. Энн дрожит от нетерпения. Автомобильной фобии как не бывало.
– Sis, тут разрыв не в середине, а ближе к концу, – говорит она.
– Ты не торгуйся, все правильно. Сорок пять лет ты уже прожила; разрыв означает болезнь, но ты выкрутишься и проживешь еще тридцать. Не так мало.
Начало смеркаться. Энн включила лампочку над пассажирским сидением и погрузилась в изучение своей руки. Иногда она задает вопросы, и я отвечаю, как могу…
4
Что может быть скучнее чужих снов? Вопрос риторический, и я позволю себе рассказать один. Приснился он мне через несколько лет пребывания в Канаде и был этакой смесью советской пропаганды, голливудских фильмов, собственных незрелых выводов…
Во сне я оказалась в подвальном этаже, где происходила party домохозяек. Они праздно двигались с бокалами вина, обмениваясь птичьими приветствиями: «How are you, nice weather etc». Я никого не знала и не представляла, кто меня сюда пригласил. Неприкаянно я тыкалась то в одну группу, то в другую, пытаясь заговорить, но никто не обращал на меня внимания. Уже уходя, я заглянула в приоткрытую дверь. За ней была довольно большая комната, вероятно выполнявшая функцию домашнего театра. На сцене, свесив ноги в зрительный зал, сидел рябой деревенский мужичок с круглыми карими глазами и ел здоровенный бургер из Макдоналдса. Он был весь в крошках, перемазанный кетчупом, а в жидкой рыже-белесой бороденке застрял кусок лука. На лице его играла смущенная улыбка, он явно стеснялся своей неаккуратности. В глубине сцены стояло кресло с высокой деревянной спинкой, напоминавшее мольберт. В крохотном зале несколько фуршетных дам ровняли ряды стульев. Одна из них, стриженная под мальчика блондинка, подошла ко мне. Вероятно считая, что я в курсе дела, она указала на рубильник возле двери:
– Когда к вам обратятся, все что нужно будет сделать, это воткнуть штепсель в розетку и включить рубильник.
Я ничего не поняла, но стало как-то не по себе.
– Что здесь происходит?
Она подвела меня к сцене и стала объяснять, что волноваться не о чем. Все будет готово: ремнями пристегнут к стулу щиколотки и запястья, а когда подойдет мой черед, мне останется только включить ток. Я вдруг почувствовала редкий в этих краях крепкий запах застоявшегося пота, который шел от маленького человека.
– Плата за работу – освобождение от налогов за этот год! – сказала блондинка. – Для новоприбывших, как вы, я думаю, это будет не лишним, тем более it’s not personal – strictly business! (англ. Ничего личного – исключительно бизнес.)
Как будто разряд тока прошел через меня от невероятной диспропорции, несоответствия этих двух действий! Мужичок смотрел на нас теплыми карими глазами, застенчиво улыбался, согласно кивал, подбадривая меня. Теперь я поняла, что стул с высокой спинкой был ничем иным, как электрическим стулом, а рябой мужичонка, похожий на Платона Каратаева, – персонажем, которого сегодня пригласили на казнь. Я долго носилась с этим сном как с писаной торбой, подозревая, что есть в нем какая-то суть, понять которую я пока не могла.
Однажды в галерее современного искусства, куда мы зашли с Энн, я описала этот сон. Идея заинтересовала галериста, и он предложил мне подумать об инсталляции или видео на тему смертной казни, как она видится новоприбывшему из страны с тоталитарным режимом. Ситуация со смертной казнью в Северной Америке была тоже неоднозначна. В Канаде она редко, но все еще применялась, поэтому мой сон, если посмотреть на него под определенным углом, попадал прямо в сферу актуального искусства. Не случилось. Тогда я не мыслила себя в подобном формате, оставаясь преданной цвету, старомодно выражая это в живописи. К тому же меня больше интересовала общая картина мира, а не конкретная тема, и подобный проект мог занять много времени, а мне его почему-то было жаль, хотя не сказать, что я им так уж хорошо распорядилась.
* * *
За пару лет до смерти Энн мы собрались за обедом в ее саду послушать нашу подругу, замечательную польскую художницу, которая только что вернулась из Саудовской Аравии, где преподавала арт в закрытом интернате для девочек из богатых семейств. Отсутствовала она в Канаде два года. Там ей щедро платили, а жадное до налогов канадское правительство не могло дотянуться до зарубежных доходов своих граждан. Мива, крупная elegancki kobieta (польск. элегантная женщина), полулежала в шезлонге и никак не могла начать рассказ. Вообще Мива это Мила, которая не выговаривает «л». Наконец, после нескольких стопариков водки мы узнали поразительные факты той жизни.
Интернат был оснащен великолепной библиотекой со всевозможными книгами по истории искусств, мастерскими со станками для шелкографии, офортов, линогравюр, дорогими наборами красок и пастелей. Готовясь к своему курсу, Мива испытала настоящий шок, когда, листая альбом Матисса, нашла, что все изображения интимных мест были жирно заштрихованы черным фломастером. В альбомах по Возрождению, импрессионизму, романтизму, модернизму все тоже было замазано. Сначала она решила, что шалят студентки, но позже преподаватели-иностранцы объяснили ей, что это была рука цензуры.
Мы внимали…
– И это сейчас, когда давно написана и ставится нашумевшая пьеса Ив Энслер «Монологи вагины»! – воскликнула Мива. – Ох, кобьетки, мои дорогие, это чужая цивилизация, и она часто открывается в мелочах и не только!
Богатые и знатные студентки под абайей – строгой традиционной накидкой в пол – носили брендовую одежду, туфли на высоких каблуках (лабутены пользовались большой популярностью); шкафы в их комнатах ломились от топовых сумок, ювелирных украшений и аксессуаров. Все делали макияж, а те, кто носил никабы, особенно старались выделить оставшийся островок лица, – ярко, по-театральному красили веки, глаза, ресницы, брови. В основном девушки оказались милыми, в меру любознательными, легко шли на контакт, но не понимали, почему их преподавателю штриховка в книгах казалась дикостью (свои взгляды Мива не скрывала).
В выходные дни профессора-иностранцы собирались вместе и ездили на пляж. Законы не предписывали им носить абайи или никабы, но одежда должна была прикрывать тело как можно больше.
Мы помолчали и еще раз выпили. Мива была погружена в тот мир, и мы, вероятно, казались ей пресными.
– Расскажи о самом неприятном и самом приятном, что ты там видела, – попросила Энн.