Госпожа Одо достала из дорожной сумочки чёрную лаковую шкатулку размером не больше пудреницы и подала шкатулку мне:
— Жду вас в саду.
В маленькой перевязочной, отделённой толстой, как стена, стеклянной перегородкой от хорошо оборудованной операционной, меня усадили на белый вращающийся табурет возле окна.
Я нетерпеливо раскрыл шкатулку. На чёрном рытом бархате лежали широкое выпуклое золотое кольцо и стеклянная синяя бусинка.
Я достал кольцо.
В двух стреловидных врезках, расположенных по сторонам отверстия под большой центральный камень (сейчас он отсутствовал), поблёскивали два маленьких бриллианта.
Я повернул в пальцах кольцо, и камни брызнули мне в глаза знакомым огнистым разноцветьем искр. От неожиданности, от удивления я выронил кольцо, оно упало и, зазвенев, подпрыгнуло и покатилось по кафельному полу. Я узнал оба талисмана майора Густова.
Откуда они могли быть известны командиру стратегического бомбардировщика «Суперфортресс» Б-29 капитану ВВС США Майклу Уоллоу? Капитану или майору Уоллоу? Капитану Уоллоу или майору Густову?
Посеяла-таки сомнения во мне госпожа Одо…
Бусинку я положил в карман, потому что кольцо излучало сильнее и сейчас более для меня важное. Я понял, откуда ко мне текла информация о белокурой сероглазой женщине, о которой расспрашивала меня госпожа Одо, — от старинного золотого кольца, которое почему-то хранится в этом японском доме.
И вновь всплыла из глубин памяти мелодия: «Я тебе расскажу о России…»
Кто сегодня злодействует в России — соловей или человек?
14. Она и я
Слуга подал мне пальто и провёл в сад. Госпожа Одо и не взглянула в мою сторону, словно не заметила, что я к ней подошёл. Она необыкновенно побледнела. Откинувшись в кресле и уложив безвольные руки на подлокотники, не мигая, смотрела в одну точку перед собой. Я понял, что она равно не видит ни цветущие розовые и белые ветви сакуры, однообразно раскачивающиеся возле кресла от ветерка, ни сплошную цепь синих и голубых горных зубцов и склонов вдали.
Слуга пригласил меня занять кресло рядом, в полутора метрах слева от госпожи Одо, но я жестом приказал ему развернуть кресло в её сторону, после чего уселся лицом к застывшему профилю моей рабовладелицы.
Мне, едва я сел, вдруг жутко захотелось заорать, отбросить ногой её кресло вместе с ней, прибить на месте слугу, сделать ещё какую-нибудь несусветную глупость. Я с трудом заставил себя сдержаться и подавил глухой и слепой взрыв эмоций в душе. Минуту спустя мне сделалось стыдно за себя: строгой, бледной, неподвижной и безразличной ко мне оставалась госпожа Одо. Может быть, она молилась. Только покоряясь воздействию её глубокой отрешённости от мира, значит, и от меня, я постепенно стал возвращаться к душевной уравновешенности и, успокаиваясь, без помех принялся разглядывать мою странную госпожу. До сего часа я старался избегать пристально смотреть на неё, разве что случайно или мельком скользну взглядом по её лицу.
Сейчас на ней были — нет, не малиновый ларинский, точнее, греминский берет, — а черная шляпка с малиновой лентой, белый шёлковый шарф, мягкий чёрный кожаный плащ, стоящий уйму денег, и чёрные сапожки. Ветерок откинул и пошевеливал полу плаща, показывая мне обрез малинового костюма и розово-серые перламутровые колготки на влекущих бёдрах, натянутые овалами колен. Тускло, матово, поблёскивали в тени под полями шляпки её глянцево-чёрные гладкие волосы, специально зачёсанные назад, точь-в-точь к форме головного убора, и мерцала, словно при бледном рассвете светлячок, одинокая искорка в тёмной непроницаемой глубине её глаза.
Я рассмотрел почти белую холёную кожу её скулы и несколько запавшей щеки, густую чёрную бровь, выпуклые неподвижные губы, чуть тронутые малиновой помадой, красиво изогнутую «японскую» линию носа, маленькую, розоватую от прохлады горного воздуха мочку уха с каплевидным бриллиантиком — и внутренне окаменел: передо мной было отражённое зеркально, повёрнутое в другую сторону по сравнению с рисунком, лицо стрелка из лука.
Я потрясённо всмотрелся: та же отрешённость, тот же отказ от своего тела, своей личности и та же ясно видимая внутренняя решимость беспрекословно подчиниться могущественной воле лишь ей одной ведомого властелина во имя достижения ясной для неё цели. Только многократ сильнее, чем у лучника, живее и выразительнее — так, как свойственно это на белом свете лишь безмерно упрямым женщинам.
Ещё через несколько безмолвных минут я почувствовал, что тело моё цепенеет, обволакивается словно бы паутиной в незримый кокон и становится в то же время высосанным, ватно-безвольным, полунаполненным, что мне не хочется двигаться, даже дышать, что мне теперь уже вообще ничего не хочется.
Я не смог сопротивляться. Сколько сумел, утишил дыхание и медленно осваивался с новым необычным состоянием.
Безгласный, безмысленный покой обволок и сковал всё мое тело, мои чувства и почти все затихающие мысли. Впрочем, нет, чувство души осталось внемлющим даже тогда, когда смолкли мысли, и только благодаря чувству души самоё душа ощутила, как её бережно оконтурили, отделили бескровно от тела, огладили, будто рассматривая, пальпируя, ощупывая и определяя, как у ценного меха, качество, а потом принялись перелистывать, словно книгу, бесценную архидревнюю сокровищницу с невесомыми от древности и нетленной мудрости пергаментными страницами.
Тогда душа возмутилась, взывая к сознанию. Сознание восстало и воспротивилось непрошеному и чуждому воздействию.
— Не надо, — услышал я голос госпожи Одо. Она не поворачивалась ко мне. Она не шевелила губами. Она вообще не двигалась. — Я не причиню вам вреда. Надо знать, что мне мешает, что ещё осталось от прежнего, не вашего, сознания… Расслабьтесь. Вспомните, как два месяца назад рассказывали мне о ваших приоритетах в ценностях семейных отношений и семейных забот… Тогда вы совершенно не откликались на вызовы души Бориса Густова. Вспомните… Вы должны смочь…
Вопреки моему убеждению, что ничего подобного не происходило, я подчинился и стал вспоминать, успев, в качестве сознательного возражения, подумать: она вовлекает меня в придумывание, в заранее созданные условия придуманной ею странной и непонятной мне игры и хочет посмотреть, как, насколько предсказуемо, поведу себя я в детально известных ей обстоятельствах.
Я предугадывал скрытую опасность, но уже не ощутил заметного подавления себя. И вновь подчинился.
Речь, по-видимому, зашла о социоигре в распределение приоритетов, о десяти карточках с семейными ценностями-обязанностями.
Припомнив надпись на первой из них, отложенной мною, «Психологический климат в семье», я одновременно вспомнил и сосредоточенно-внимательное лицо госпожи Одо в свете настольной лампы в прежнем моём сером мире и припомнил ещё, как именно положил эту карточку дальше всех от себя, на самое «приоритетное» место. Отчётливо вспомнилось движение руки, пятна света от лампы на поверхности гладкого серого стола, на сером рукаве моей пижамы.
Вспомнил, что ещё подумал тогда, почему будущие супруги не выясняют заблаговременно, как они относятся к важнейшим компонентам жизни, в которую вдвоём вступают, почему часами разговаривают о чём угодно: о музыке, театре, живописи, вещах, тряпках — и такие разговоры считаются хорошим тоном, признаком интеллигентности, образованности, общей культуры. Но ничего не говорят по существу того, что их ожидает и вскоре может отрезвить. Почему так?
Вторая карточка гласила «Дети» и подразумевала всё, вплоть до мелочей, с ними связанное. На третьей значилось «Интимные отношения». Четвёртая… Что же я тогда определил на четвёртое место?.. На карточке было написано что-то вроде такого: «Общеобразовательное, духовное, культурное и физическое развитие супругов». Мы с госпожой Одо подробно обсуждали, что входит в эти понятия.
Пятая… Что было на пятой? Вспоминаю, «Внешние связи семьи»? Верно, помнится, я, поразмыслив, вывел такой порядок из простого соображения: образованному и культурному прощелыге — такими большинство из нас делает жизнь, хотя я никогда и не утверждаю ничего всерьёз, — проще и легче завязывать связи, а уже от связей в нашем мире зависит всё остальное: «Экономика семьи», без связей что за экономика, «Здоровье, отдых»…