Обувь его была изображена достаточно условно и терялась в тени: то ли гэта — род японских деревянных сандалий, отдалённо напоминающих древнегреческие котурны, то ли просто толстые подошвы, привязанные ремнями к голеням и икрам, как у легионеров Рима, с той разницей, что хакама японца скрывали верхнюю часть обвязки, досягая лодыжек, а не бедер. За пояс из перевитой широкой тканевой полосы заткнуты два меча: самурайский двуручный меч — длинный меч-катан — и короткий, или малый меч — меч-компаньон, — оба в чёрных лакированных ножнах.
Музыка зазвучала тише, и я поймал себя на том, что негромко напеваю под неё: «…Я тебе расскажу о России… Где злодействует… человек…»
Ещё раз взглянув на клок волос лучника, я подумал, что и взгляд и выражение его лица вовсе не представляются ни воинственными, ни враждебными — в них, в данный, схваченный художником момент, отсутствовала самурайская боевая ярость.
Напротив, во всём его облике ясно читается готовность принести себя в жертву воплощению замысла неведомого мне властелина, указавшего своему подданному ясную, понятную цель. Рядовой, наверное, лучник, один из войска средневекового князя-даймё. Но… почему именно он? И достижима ли его высокая цель?
«…Я тебе расскажу о России, где злодействует человек…» — Какие страшные и притягательные слова!..
Но нет!«…Я тебе расскажу о России, где злодействует соловей…» — вот как правильно должна звучать эта строчка! Я вспомнил.
Если стрелок отпустит тетиву — лишь часть его унесется в неведомое будущее, отделённое от настоящего протяжённостью полёта стрелы. Всё остальное в его сознании оттолкнётся и устремится в обратном направлении, к прошлому, задержится в нём, сольётся и останется с ним, а затем тихо канет в вечность… Так и со мной: и я здесь, в настоящем, и меня в настоящем уже нет, развеялось по миру моё дыхание — где я, с кем я, в каком времени?
Если я когда-нибудь вырвусь отсюда в моё неведомое будущее, часть меня обязательно останется здесь, причем, самая-самая большая, и станет моим прошлым, таков закон жизни, останусь здесь чуть ли не весь я целиком, и не надо оспаривать это, надо всего лишь знать природный порядок вещей — почти ничего из сегодняшнего не нужно мне в будущем, у меня теперь почти нет таких ценностей, которые необходимы мне в нём неизменными…
Стало быть, лучник с его стрелой — это духовный вестник? Мне?!
Мне…
Вот-вот наступит время завтрака. Я огляделся: «Бог ты мой, насколько изысканно подобраны цвета и тона в моей новой спальне… Великолепие оттенков и переходов: нежно-сиреневые, тёпло-розоватые, тёпло-белые… А вот глубоко коричневый цвет, совсем чуть-чуть ярко-зелёного…»
Ко мне постучали.
— Да, — чисто по-русски крикнул я и тише повторил разрешение войти по-английски.
Вошёл моложавый и сутуловатый Фусэ, поклонился и поздоровался:
— Охайо, Густов-сан, доброе утро. Госпожа Акико Одо просит Вас оказать ей честь и разделить с нею завтрак. Разрешите помочь Вам одеться.
Немало удивившись небывалой разговорчивости Фусэ, я ответил на приветствие и согласился, и он пригласил из коридора парикмахера и камердинера. Меня побрили, умыли и одели. Кажется, я начал воспринимать запахи, сегодня — хорошего мужского дезодоранта.
Мы с госпожой Одо одновременно вошли в просторную гостиную из разных дверей, сблизились и приветственно поклонились друг другу. Она была в праздничном кимоно.
— Стол накрыт, — почти тотчас провозгласил официант, распахивая перед нами широкие двустворчатые двери столовой. Я предложил госпоже Одо опереться на мою руку.
Завтракали мы вдвоём, разместившись за разными концами длинного полированного стола из чёрного дерева. Госпожа Одо показалась мне не очень отдохнувшей и заметно бледной, с синеватыми подглазьями, внутренне на чём-то сосредоточенной. Её собственная отрешённость и те изменения, которые произошли во мне и заставили свыкаться с ними, помешали мне с нею заговорить.
«Какой-то маскарад с переодеваниями, для меня госпожа Одо гораздо привычнее в белом халате, домашняя, менее официальная. Н-да, лицедейка… Что новенького ещё взбредёт ей в голову? Видимо, влиятельная, раз уж ей удалось выцепить меня из лагеря военнопленных… А причина?.. Взбалмошность, каприз влиятельной особы?.. Кто же, кто она?»
В версию предстоящей вербовки мне как-то уже не очень верилось. Но прежде чем отбросить её окончательно…
— Ответьте, пожалуйста, Одо-сан, скоро ли меня отправят обратно в лагерь военнопленных? Вам ведь не удастся использовать меня в ином качестве. О добровольности — с моей стороны — не может быть речи…
Госпожа Одо не сразу восприняла смысл сказанного мной, а когда поняла, подняла лицо и долго смотрела на меня, не отвечая. Постепенно глубоко чёрные глаза её стали туманными, грустными, потом печальными. Сквозяще печальными, не по себе от таких глаз.
— Мне трудно вам ответить, — заговорила она. — Ваш вопрос неправомерен, вы у друзей. Вы находитесь у друзей, — повторила госпожа Одо. — Я рада, что вы свободно говорите на русском языке.
Её английский я воспринимаю намного легче, чем её русский, но почему русский из её уст так волнует, так тревожит меня?
— Я у друзе-ей, — иронически протянул я, а про себя воскликнул: «Ага! Ухватил, поймал её наконец! Вот оно расхождение — её слова и дела! Вот они, ножницы!.. И глубже доберусь, выведу её на чистую воду… Я обязательно доберусь и разберусь…»
— Вы у друзей, и вам не причинят вреда, — подтвердила она. — Не надо выискивать иной смысл в моих словах! А в отношении вашего возвращения… До сего времени мне не удалось ничего, почти ничего не получилось добиться, — с глубокой горечью в голосе, сохраняя бесстрастное выражение лица, произносила она не сводя с меня глаз. Но и глаза печалью тоже её выдавали. — Как профессионал, вы могли бы понять меня…
— Весьма сожалею, что вы грустны, — сказал я из вежливости, но подпустил каверзно и перцу. — В свое время убедился, что эмоции не в состоянии компенсировать нехватки профессионализма. Примите мои слова, если угодно, в качестве совета. Они ведь не годятся, чтобы утешать.
— За совет — благодарю. — Эта острая моя фраза, кажется, истощила её духовную стойкость. Она умолкла и хранила молчание до конца завтрака.
Мне тоже расхотелось вызывать её на разговор. На откровенность она не шла, поэтому я посчитал, что всё, что от нее исходит, лишено даже малости здравого смысла, я ведь вновь в этом только что убедился. Она продолжала бы гнуть своё, будучи не в силах прервать упрямого круговращения вокруг невидимого и неведомого столпа — основы, вероятно, ложной. Её любомудрие меня по-прежнему не заинтересовало. В утолении его непрерывных запросов я ей не помощник.
Ел я почти без аппетита и, не закончив, поднялся, когда увидел, что она собралась прервать завтрак и встать, как если бы вдруг вспомнила что-то или решила и, не доев, заторопилась.
— Вас проводят в оранжерею, — сказала госпожа Одо, выходя из-за стола. — Прошу, подождите меня десять минут. Мне надо переодеться по-европейски. Мы с вами поедем всё же в горы. У нас это называется… Вам известно, что такое — любование сакурой?
— В общих чертах… — Довольно естественно я пожал плечами. Что ж, коли ей пожелалось, можно полюбоваться и дивным расцветанием японской вишни…
Госпожа Одо помолчала, что-то обдумывая. Потом приблизилась, жестом предупредив моё встречное движение, еле коснулась руки, кивнула мне чуть заметно совсем не по-японски, без поклона, и вышла.
Через гостиную, холл, библиотеку, диванную, ещё холл и другую гостиную, через несколько высоких, просторных и хорошо освещённых залов, стены которых были увешаны произведениями живописи разных времён, народов, направлений, а кое-где заметил и небольшие скульптуры, — я оглядел встреченное по пути мельком, — слуга провёл меня в зимний сад. Сквозь зелень блестели стёкла и светло-серый полированный кузов роскошной представительской «Санкары-Прецизы», с наивысшей точностью исполняющей желания владельца, вспомнил я из когда-то виденной телерекламы.