Невозможно понять зачем, но, к вящему удивлению Джеймса, Акико всякую замшелую и пахучую дрянь читала, казалось ему, с тем большим интересом, чем грязнее выглядела эта гадость и чем противнее было взять её в руки, хотя бы и в белых защитных перчатках, как будто из донаучных открытий, заплесневелых ещё до незапамятных эпох предсредневековья, всей этой драгоценной галиматьи, которую прилежно переписывали друг у друга полуневежественные средневековые учёные монахи, хоть что-то вразумительное можно было почерпнуть про нейроцитологические штучки вроде аксонов и дендритов. «Возьмите и истолките майскую засушенную жабу вместе с верхнебоковым зубом непорочного болотного фиолетово-бородавчатого дракона и залейте это охлаждённой росой, собранной при вечернем отваривании трёхсотлунной амброзии…» — вот ведь какого рода невразумительные рецептурные перлы предписываются средневековыми мудрецами.
Неутомимо и остро завораживаемый привлекательной особой взгляд юного Джеймса самопроизвольно принялся находить японку, то углублённую в книгу или записи, то погруженную в личные сокровенные размышления на скамье под липами в чинном, веками облагораживаемом университетском парке.
И устарело обустроенный парк и одряхлевшие липы старательно и неподдельно вздыхали над собственными воспоминаниями, не нужными скоро сменяющимся профессуре и зачумленным учёбой студентам в смешных картузиках. Они вспоминали о некогда богами посланном, но давненько не появляющемся под благословенной сенью их кущей сэре Исааке Ньютоне. Ещё более древний университетский дуб, настоящий реликт ушедших эпох, ворчливо упрекал липы в комплексе зависти к легендарной ньютоновой яблоне, ведь дробинки липовых плодов — ибо справедливо сказано ещё до нас: липовые, — вались они на чью-нибудь голову хоть пригоршнями, вряд ли способны оказались бы вбить в неё мысль о земном тяготении. И любую здравую мысль вообще, по той же причине. Дуб обвинял липы в старческом маразме и облыжном вранье перед подрастающей молодёжью в лице кудрявых легкомысленных каштанов. Негодующе вздымая к небу ветви в шелестящих резными листьями широченных рукавах своей мантии, честный старый дуб почти по-профессорски подвергал инакомыслящих остракизму и уверял больше воображаемых и якобы внимающих ему слушателей, что высокочтимый сэр Исаак Ньютон был в своё время деканом физического факультета совсем в другом не менее почтенном университете. Липы в притворном ужасе чуть покачивали раскидистыми зелёно-мудрыми головами в роскошных кронах — ай-ай-ай, дуб-старик совсем выжил и из памяти, и из ума. И только юные стрижи, точь-в-точь как суматошно-суетливые студенты под ними, летучими счастливыми группками нарушали парковое благочиние при малозаметном потеплении английского юго-востока в начале каждого лета и весело верещали, отрываясь от гнезда, вставая на крыло и научаясь жить в воздухе.
А ищущий взгляд Джеймса невольно продолжал высматривать непонятную и не поддающуюся познанию Акико на дорожках в парке или за столом в студенческой столовой. Его же ревнивая, всё взвешивающая и сравнивающая с богатствами своего тщательно оберегаемого мира, пара глаз следила за внутренней жизнью заинтриговывающей японской студентки и на городских концертах явно выделяемой Акико музыки Джорджа Гершвина, Альфреда Шнитке и Сергея Рахманинова.
Миддлуотеру казалось, что и среди однокашников, даже оживлённо общаясь с ними, она, тем не менее, всегда пребывает в зоне глухого психологического одиночества и совершенно не стремится завести ни друзей, ни подруг, чем исключает возможные предположения в однополой сексуальной настроенности. Джеймс скоро поймал себя на том, что любуется ею, особенно на занятиях лёгкой атлетикой в крытом спортивном манеже и на стадионе, а также в бассейне, хотя вид женского тела в спортивных трико и ещё более откровенных, словно из обрезков бельевых верёвок скроенных купальниках не способен был возбуждать в нём сексуальное чувство, и понял, что думает о ней всё чаще. Но при этом оценивает её как не до конца понятную вещь в себе, изредка — как лакомую экзотическую конфетку, по какой-то причине изготовленную только для утешения самой себя.
Джеймс тогда хорошо понимал, что серьёзных отношений между ним и Акико и возникнуть никогда бы не могло. Она была бы определённо непредставима рядом с ним в родительском доме, самый дух которого отсчитывал своё осуществлённое величие от времени отцов-основателей страны и страдал от не объяснимого и не оправданного никакими позднейшими демократическими установлениями попустительственного засилья цветных в стране, однако на студенческий пикник он ненароком пригласить Акико всё-таки попытался.
Она, похоже, притерпелась к тому, что он всегда неподалёку, а когда он отважился заговорить с ней, после его первых слов подумала, что ослышалась, но потом ответила белозубым сиянием обаятельнейшей улыбки. И разговаривать с ним вежливо отказалась, сославшись на занятость и сделав вид, что не всё понимает в его американской скороговорке. Если бы Джеймс был психологом, ему не составило бы труда приметить мелькнувшую в непроницаемой азиатской глубине её глаз искорку настороженности, тут же тщательно и погашенную. Непонятно чем обусловленной настороженности, а никак не любопытства. Отступать Джеймс не привык, атака в лоб успеха не принесла, за осаду он перестал бы уважать сам себя. Понял, что стал думать только о ней, и разозлился.
Акико Одо не производила впечатления девушки культурно не развитой, скованной или закомплексованной, но в развесёлых студенческих пирушках не участвовала, и бесполезно было бы вызывать эту восточную дикарку на откровенность или надеяться овладеть ею, когда подвернётся случай, и она утратит контроль над речью и собой. С ней подобные случаи просто-напросто не происходили. Поразмыслив, он возобновил попытки легализованного сближения. Миддлуотер решил не выказывать перед ней малейших эмоций в точности так же, как всегда вела себя с ним и другими она.
Акико ответила на очередное приветствие и в этот раз невинно спросила:
— Может быть, кто-то ещё мной интересуется?
— Мне кажется, есть такой, — немного опешив, ответил Джеймс. — Думаю, Тойво. Ну тот, парень из Суоми.
— Как думаешь, Джим, смогу я там продавать в аптеке лекарства?
— Зачем тебе заниматься этим?
— На случай, если ему надоест со мной забавляться, его родным не понравлюсь, приём больных продолжат вести только финские врачи. Я финского языка не знаю. Остаётся одна латынь, это аптека и лекарства. Только такое трудоустройство.
— О'кей. Можно просто дружить, Акико, — не уступал он.
— Для чего? Цель?
Он подавленно молчал.
— Нет-нет, Джим, со мной ты добиваешься невозможного, — наконец пошла на разговор дольше минуты Акико. — Поверь мне и сбереги свои время и силы. Я буду тебе очень благодарна, естественно, в душе, если ты в отношении меня не только примешь рыцарский обет не переступать известной грани, но и облегчишь моё пребывание здесь тем, что возьмёшь на себя труд отшивать других мной любопытствующих.
Иных объяснений её аскетизма он не добился, как не смог бы достичь успеха на этом неблагодарном поприще, наверное, и никто другой. Позже он разузнал стороной, что происходит она из небогатой, если не бедной, чуть ли не деревенской семьи и, несмотря на огромные приложенные усилия, в своей стране не смогла вписаться в программу правительственной поддержки юных дарований. В Великобритании Акико, или как собратья-студенты сокращённо-американизированно называли её, Эйко, учится на средства всемирно известного грантодателя и не вправе рисковать потерей ни своего лица, ни будущего.
Отношения, похожие на дружественные, всё-таки сложились и сохранялись между ними все университетские годы. Она позволила Джеймсу поблизости от себя присутствовать — к ней не прикасаясь. Развлекаться ему приходилось с другими девушками, не отягощёнными обязательствами или непонятными личностными комплексами. Но как же странно было Джеймсу видеть, насколько схожи их с Акико параллельные пути: часто рядом, но не вместе! Их даже направили практиковаться в профессиональной деятельности в одну и ту же страну — Нидерланды. Правда, Акико поехала в Дельфт, а он в Амстердам. В Амстердаме он оценил дальний замысел отца, нацеливавшегося через планируемую женитьбу сына получить перспективный выход на алмазообрабатывающую промышленность, родственную знаменитой компании «De Beers». В итоге Джеймс в Амстердаме обручился, а после окончания университета и женился, не интересуясь, осуществил ли отцовский замысел. Он ошалел от сознания, что настолько повзрослел, что всё, что с ним происходит, касается его лично; с другой стороны, процесс близкого познания ранее чужого человека — невесты, а потом жены — затягивал и сам по себе, и Джеймс, разрываясь в последний университетский год между обоими берегами Ла-Манша, пребывал словно в дурмане. Жену-голландку ему пришлось увезти домой в Штаты.