Литмир - Электронная Библиотека

Я чувствовал, что ставлю эти знаки туда или сюда только потому, что другие делают то же самое, но такого смысла этих знаков, который был бы соразмерен одному только мне, я не видел, поэтому у поставленных мною знаков был лишь всеобщий смысл, а личной ценности не было. И чем старательнее я обслуживал этот конвенционально принятый всеобщий смысл, тем больше я удалялся от своих личных потребностей.

Подобно любви, работа не побуждала меня к жизни, но уничтожала меня. Я не находил иной очевидной возможности разрешения моих проблем, кроме самоубийства.

Я пытался много раз.

Удерживал меня не страх, не осознание своей вины, но простое понимание того, что в таком случае я свалю приумноженные мучения моей мучительной жизни на того человека, которого больше всего люблю. И хотя я знал, что в нормальной жизни так и бывает, что люди передают друг другу чувства, полученные от других, но меня каким-то образом волновало кажущееся сверхчеловеческим моральное задание: я не должен так поступать. Я должен не оставлять этому человеку свои мучения, но вынести их, не дрогнув ни единым мускулом. До самой смерти. Потому что я все же надеялся на то, что умру. Но поскольку ни убить себя, ни умереть я не мог, приходилось работать. Работа означала, что я в полуобморочном состоянии писал гладкие, уверенные, спокойные фразы, такие фразы, в которых ни смысл, ни здраво расставленные знаки препинания не передавали ничего из моих подлинных чувств, так что передо мной снова вставала жгучая мысль: я должен себя убить.

Я бился в этом беличьем колесе долгие годы, до тридцати лет.

В эти долгие годы, с постепенностью, почти незаметной для меня самого, я выработал своеобразную систему пунктуации. Прежде всего, я отказался от общепринятых знаков для выделения прямой речи, и это привело к тому, что я должен был использовать запятые отличным от обыкновенного способом, и поскольку я не считал уместным чрезмерное использование восклицательных и вопросительных знаков, но склонялся к тому, что на вопрос или восклицание я должен указывать внутренними средствами самого предложения, без всяких специальных знаков, а большого количества запятых не хотел, потому что монотонность и так отталкивала меня, — я ограничивался простыми нераспространенными предложениями. Сегодня я сказал бы, что вернулся к древнейшей форме выражения. Разумеется, надо отдать себе ясный отчет в том, что именно человек выражает. Узлы страха, комья в груди и в желудке. Мне нужно было выразить простейшие вещи. Например, отважиться назвать столом — стол, который, вполне возможно, другие тоже считают столом, хотя я знаю, что слово «стол» — всего лишь понятийное вспомогательное средство, указывающее на морфологическую тождественность всех столоподобных предметов, которые можно обнаружить в мире, и оно совершенно не способно выразить особенности моего стола. Не помогают в этом случае и определения, потому что ситуация с определениями та же самая. Вопросы, способные показаться глупыми, становятся жизненно важными в такие эпохи, когда универсальность некоторой культуры доказывается уже лишь универсальностью ее ненадежности и шаткости. Если бы я сформулировал все это как вопрос или как восклицание, то поневоле передоверил бы мысль другим — знакам. Я выплевывал узлы и комья в изъявительном наклонении. Мои рядоположенные высказывания, в свою очередь, создавали тексту такое тело, которое получало свою форму и внутреннюю, интеллектуальную структуру уже не от пунктуации, применяемой с автоматизмом хорошего ученика, но от способа сочинения и ритма высказываний. Я усвоил, что таким образом у фразы появляется ритм, у текста как целого — своеобразное дыхание. Я осознал, что даже пауза размером со вздох выстраивает напряжение между предложениями. С точки зрения читателя, это значит, что он читает не только глазами, но ритмом своего дыхания, а вследствие этого — и кровяным давлением. Паузы и пунктуация непосредственно связаны с физиологией.

Музыка текста, возникающая из внутреннего ритма его предложений и отношения предложений между собой, показала себя как очень пластичный инструмент, пригодный для многообразного использования. С одной стороны, она глубочайше и внутренне была связана со мной как с живой, дышащей личностью, обладающей определенным жизненным ритмом, с другой стороны, по меньшей мере так же сильно связана она была с той текстовой ситуацией и с тем контекстом, в которых я ее использовал. В зависимости от внутренних потребностей сцены ее можно было ускорить или замедлить, она могла расслабляться и скручиваться в судорогах, она могла сплетаться в слащавую мелодию или превращаться в топочущий танец, могла задыхаться, захлебываться, и все это был я, без того, чтобы текст хоть в какой-то мере утратил собственную объективность или чтобы я сам в собственных глазах, следящих за текстом, сделался скучным, повторяющим самого себя. Я стал метрономом. Я открыл для себя одно из самых очевидных свойств языка. Найденная музыка влекла к ассоциациям представлений — диким до озноба, но совершенно не лишенным убедительности. Я заметил двустороннее, взаимное отношение, связывающее звуковой облик слова и его значение. Я воспринял слово как атом, в котором его звуковая форма и его значение имеют ту же функцию, что электрон и протон. Сложилась странная ситуация: теперь не только я думал о словах, но слова начали думать за меня. Это явление можно наблюдать и у так называемых многословных людей. Поскольку торможение и механизмы, отвечающие за контроль над мышлением, работают у них очень вяло, они говорят не то, что хотят, если вообще хотят чего бы то ни было, но выговаривают языковые схемы, соответствующие их физиологическому устройству и психотическому состоянию, и в интонационном сладострастии, в акустическом потоке устанавливают поразительные связи между по видимости далекими друг от друга событиями своих жизней. Теперь, значит, я должен был обращать внимание не только на то, достаточно ли достоверно то или иное мое высказывание, но и на то, хорошо ли думает само себя высказывание, к которому подталкивает музыка текста.

Мои тексты стали более объективными, эстетически организованными, но, как бы я ни старался быть внимательным, источником их организованности была именно музыкальная структурированность текста. Ритм хорош, но что в том смысла. Предупреждение друзей о том, что я скорее музицирую, чем говорю, не застало меня врасплох. Другим путем — возможно, более высокого уровня — я пришел туда же, откуда вышел. Проблема была в моем повествовательном методе.

В поисках метода я как будто забыл, о чем на самом деле хотел бы говорить. Но и это было неправдой, поскольку благодаря найденной музыке речи я, собственно, приблизился к истинным предметам своих влечений. И все-таки я как будто всего лишь тренировал собственный голос, правда, по своеобразной индивидуальной шкале. Безусловно, я нашел некоторый формальный принцип, но было еще далеко до опыта и понимания того, что истинное, соразмерное в пределах целого место должно достаться бесформенному, сырому, деформированному, некрасивому и не поддающемуся украшению, неуклюжему и магически случайному. Предметы своего интереса и влечения я чувствовал бесформенными, не поддающимися украшению, некрасивыми и случайными. Но ведь именно ради этого я занимался стилистикой. Чтобы она не поддавалась украшению. Она была как механическая головоломка. Тренируемая мучениями, стилистика моя, конечно, развила известные мускулы, однако эти мускулы не были пригодны к движениям, которые я должен был бы совершать. Проблемы, связанные с повествовательной манерой, на этом этапе моей жизни превратились в тематические вопросы.

Мне надо было искать такую тематическую точку, от которой я со своей обретенной и найденной неудовлетворительной, избыточно формалистической стилистикой мог бы оттолкнуться и двинуться в сторону повествования о моей собственной бесформенности.

Ничто другое не интересовало меня более, чем собственная моя тотальная бесформенность, хаотичность, точнее, моя живущая внутри формы неформируемость, промежуточность, мое грубое влечение к наслаждению и страстная похоть, питающиеся желанием умереть, моя легко, играючи возбуждающаяся чувственность, которая пускается затем в банальнейшие авантюры, моя грубость, которая неудовлетворенно и неудовлетворяемо сочетается с тончайшей внимательностью, нежностью, чувствительностью.

47
{"b":"889193","o":1}