Рядом с домом Никифора жил колхозный животновод Георгий Аполлинарьевич Замаратский, который погиб на фронте: умер от ран в госпитале, а его брат Константин прошел всю войну (он был кадровым военным), вернулся на побывку в родную деревню в чине майора. Хвалился, что, будучи командиром партизанского отряда, наносил фашистам крупные потери, поэтому они назначили за его, Константина, голову солидное денежное вознаграждение.
Теперь стоит вернуться на продолжение начальной улицы. За домом Погодаева Евгения Архиповича стоял дом, почти постоянно пустующий (в нем проживали эвакуированные чуваши, люди к деревне непривычные, чужие, поэтому не в счет). Но в следующей избе жил Перетолчин Дмитрий, и он и его сын служили в армии, только на фронте не были. Сын остался в соседнем районе, отец в колхоз не пошел, а устроился конюхом в райвоенкомат. Но Погодаевы Василий Григорьевич и его сын Аполлинар остались работать в колхозе. На краю улочки, замыкая ее, стоял дом Семена Прокопьева, женившегося на очень красивой илимчанке. В войну он погиб. Я, наверное, никогда не забуду, как он, окончив дневную работу в колхозе, шел по улице, помахивая от избытка чудесного настроения и здоровья плетеным бичом, висевшим на запястье правой руки. Мне нравилось, с каким достоинством он шел по деревне, я чувствовал удовлетворение, глядя на плотную, среднего роста фигуру, и мне хотелось быть похожим на него.
Через стенку в этой избе жили Ждановы. Отец, инвалид Первой мировой войны, отравленный немецкими газами, как правило, сидел на маленькой табуреточке и чинил обувь, чем и подрабатывал на поддержание скудного существования. Мать, энергичная, верткая женщина, работала телятницей в колхозе, двое сыновей вернулись живыми с фронта, но в деревне не остались – уехали в город. Дома остался младший, Иннокентий (с ним я долго дружил).
За проулком светился новыми бревнами стен дом Солодкова Михаилы, жизнелюба и комика, любителя посмешить людей. Его война коснулась мало, но рядом, в плохонькой избушке жил Слободчиков Тимофей, обремененный многочисленным семейством. Погиб Тимофей на фронте в начале войны. Пошли работать в колхоз старшая дочь и малолеток Михаил, который с успехом заменял мужиков.
Вот и богатая усадьба Погодаева Прокопия, четыре сына которого воевали на фронте, а пятый еще подрастал. Это были рослые (в отца) крепкие парни, двое из которых погибли на фронте – Василий и Яков, а Николай, авиамеханик, уцелел, вернулся домой. Уцелел и Иван (финбанковский работник).
В последнем, замыкающем домике жил Анкудинов Василий Иннокентьевич, отдавший свою жизнь за Родину на фронте…
Малая моя родина с большой буквы ушла на дно Усть – Илимского водохранилища, «утонула» и деревня Погодаева, простоявшая на берегу Илима больше трехсот пятидесяти лет. А память о живших в ней вечна. Ибо в ней жили патриоты, настоящие защитники России.
Отец
Сейчас, когда о партии коммунистов в народе так много противоречивых суждений, хочется поделиться воспоминаниями о своем отце-коммунисте, которые умер в 1967 году и шестидесятилетнем возрасте, явно не прожив положенного срока.
Что я знаю об отце? Многое происходило на моих глазах, многое слышал от матери, от окружающих. Постараюсь быть предельно честным, правдивым, искренним не столько по отношению к отцу, сколько к вам, читатели, жаждущие связать прошлое с настоящим.
Отец мой, Замаратский Иннокентий Михайлович, имел высокий рост, столько характерный чуть ли не для всех мужиков того времени: был довольно строен, хотя с возрастом стал слегка сутулиться, был привлекателен лицом с выразительными серыми глазами: нос с горбинкой, красиво очерченные губы небольшого рта, русые жесткие волосы, зачесанные набок, – все это придавало ему мужественный вид. Образование: три класса высшего начального училища (что-то вроде теперешней семилетки) – по тем временам немалое.
Когда отец вступил в партию, я точно не знаю, только ко времени появления на Илиме коммун был коммунистом, о чем свидетельствует такой эпизод: в родном пятистенном доме, будучи учеником второго или третьего класса, я однажды обратил внимание на странную «амбразуру» в стене, очень напоминающую окно для выдачи пищи райцентровской столовой, куда мы, ученики, любили забегать после уроков, чтобы надуваться вкусными запахами пищи. «Амбразура» была заделана, похоже, теми же коротышами бревен, которые когда-то из нее выпилили, и пазы замазаны глиной.
– Мам, что это?
– А ето твой отец-простофиля когда-то новый дом коммунарам под столовку отдал… От простофиля дак простофиля!
Мне стало очень интересно: как это коммунарам под столовку, и я стал упрашивать мать рассказать, как это было.
– Че тут рассказывать, – начала неграмотная мать, – ондал и ондал. Пришли мужики и спрашивают: «Ты, Иннокентий Михайлович, как сам являешься коммунистом, так и поступать должон как коммунист, то есть жисть положить для народа…
– Не пойму, мужики, куда клоните? – спросил отец.
– Че тут понимать? Решили мы коммуну в деревне организовать, да и сам ты за нее тоже горячо агитировал, а в коммуне столовая должна быть…
– Так разве мало в деревне пустых домов? – спросил отец.
– Дома, конечно, есть, но старые, грязные, с клопами, с тараканами. Разве гоже коммунарам питаться в такой столовой? А у тебя дом новый, так сказать, с иголочки… Приятственно для народу…
– Ну и что? – Мне стало интересно: дом, коммуна, столовая…
– А ниче, – откусывая нитку и беря для штопки другую одежину, ответила мать. Съели коммунары всю живность, и коммуна распалась… Цельный месяц грязь из дому выворачивала опосля. Накопили за год-то грязищи…
Двойственное чувство бескорыстие отца, некоторая романтика того времени, с другой – жалко было, что новый дом, на строительство которого было потрачено так много и трудов, и денег, был отдан чуть ли не на поругание: все съели и рассыпались! Дом загрязнили…
– Мы с твоим отцом-то в город Киренск ездили, – продолжала мать, – чтобы деньги на дом заработать. Годик тогда Васютке-то исполнился, первенцу нашему, значить, в четырнадцатом годе дело было. На заводе купца Моргана отец кожи мял, а я холостяков обстряпывала да обстирывала; обеды им готовила… Платили мне деньгами. Отец тогда с политссыльными связался (а их много было в Киренске), вечерами все в карты с ними играл, ну и наслушался, все о каких-то партиях говорил…
М не подумалось: не тогда ли отец в партию вступил?
– Вернулись мы домой, когда перевороты пошли, смутные года настали. Переждали, дом строить стали…
Помню такой эпизод. Бабушка, высокая, сухопарая, строгая старуха в отглаженных вальком черных и коричневых одеждах, по утрам долго и усердно молилась в угол на икону Георгия Победоносца, поражавшего тонким, как спица, копьем огнедышащего Змея. А в стране шли полным ходом репрессии, один за одним исчезали мужики, уведенные энкавэдэшниками. Отец во избежание неприятностей в отсутствие бабушки снял икону и сжег ее в печке. Бабушка, заметив пропажу, ругала отца моего «анчихристом» и «сатаной». Этого ей показалось мало, и она подучила внука, моего пятилетнего братца, выучить и продекламировать отцу строки явно не революционного содержания. Отец оттрепал юного «артиста», стоящего для пущего эффекта на скамье, за ухо, а матери, нашей бабушке, сказал:
– Ты что, хочешь, чтобы меня посадили?
Пристально я стал присматриваться к отцу лет с двенадцати. Мне нравилось, что он все время находился на руководящих должностях, но не нравилось, что они, эти должности, много раз менялись.
Был он и председателем колхоза, и завсберкассой, и управляющим госбанка, и завстоловой, и снова председателем колхоза, и заврайзо, и руководителем каких-то курсов, и кредитным инспектором.
– Че ты, как последний простофиля, – ворчала мать, – соглашаешься на все? Куда ни ткнут, везде затычка. Вон смотри, сусед, бухгалтер, не пошел заведешшим в «Заготзерно», и ниче ему не исделали, не исключили из партии. А ты все боишься…