Все внимательно слушали его слова. Студент, все еще злившийся на maître, не смог удержаться от небольшой мести:
— Так его, Оп Олооп. Все maîtres одинаковы: такие важные и заносчивые. Но стоит содрать с них красивую оболочку, и ничего не остается… Уверен, что ваш урок заставил его попотеть.
— Отнюдь. С чего бы? — поспешно возразил сутенер, важно выкатив грудь. — Предложенные им вина изысканны и выстроены в относительно верном порядке. Даже самый изощренный gourmet навряд ли смог бы возразить против него, а ошибка, простите меня, мой дорогой Оп Олооп, кроется в слишком разнородном menu. Мы, торговцы плотью, едим либо в роскошных отелях по долгу службы, либо в отвратительных тюрьмах за государственный счет… Поэтому вино всегда заботит нас больше еды. Оно — проявление чистого духа, и плоть иерархически подчиняется ему. Таким образом, если отталкиваться исключительно от его функции, бокал изысканного «Heidsieck Monopole» ничуть не лучше терпкого мендосского вина. Ведь нас будоражит не вкус вина, а его предназначение, не bouquet, что обволакивает нёбо, но аромат, заполняющий наш внутренний мир.
— За это стоит выпить?
— За это стоит выпить.
— За здоровье нашего просвещенного сводника! Все выпили.
Жизнерадостно шумный тост заставил Гастона Мариетти покраснеть. Он ненавидел гам и сумятицу. Не в силах отделаться от звучавшего в нем последнего слова, он устало и с ехидцей махнул рукой и, не вставая, поблагодарил:
— Признателен вам за ваши голоса и титул просвещенного сводника. Но позвольте мне задать вопрос: «Что лучше и честнее: мое сводничество, связанное с тысячью рисков, или безопасное чиновничье сводничество, подразумевающее мзду за каждую должность?»
Впечатленные сравнением, все погрузились в задумчивость, которую со стороны, из-за того что все уперлись взглядом в тарелку, можно было спутать с вульгарным желанием приступить к трапезе.
Официанты, теперь ведущие себя расторопно и предусмотрительно, помогли ужину продолжиться своим чередом.
Эрик Хоэнсун пробовал все подряд и без конца брал добавки. Его раскрасневшаяся дряблая кожа и буйство характера контрастировали с астеничным лицом и самообладанием сидевшего рядом Ивара Киттилаа.
— Вы все время ворчите, но едите как не в себя. Вы напоминаете мне Лайонелла Бэрримора…
— Я ем, чтобы не ворчать! Эта спаржа приготовлена плохо.
— Но вы же взяли себе добавки.
— Плохо!
— Может, все дело в соусе? Искусство кулинарии — это искусство не выбрасывать объедки прошлых трапез.
— Чушь, Пеньяранда. С тех пор, как я уехал из Финляндии в марте тысяча девятьсот девятнадцатого года, я ем только в отелях. Их кухню постоянно критикуют. Но это делают завистники, приговоренные есть из домашнего котла. Злопыхатели, страдающие от несварения… У меня ни разу не болел желудок от гостиничной еды. И я всеми силами защищаю тамошних поваров от традиционного презрения. Из их лабораторий вышли насыщавшие меня gourmandises и подаренные мне деликатесы. Я — трепетный поклонник Гастереи, а не какой-нибудь пошлый обжора. Посмотрите на меня. Мое тело не похоже на тело бенедектинца или трапписта, пытающихся отвлечься от каждодневного воздержания овощами и четвертью литра вина или сидра. Мое тело требует, и я удовлетворяю его потребности. Я хочу сказать, что отель стал для меня матерью и школой: матерью, направившей меня на путь здоровья, и школой, наставившей меня на путь удивительной науки, возвышающий желудок до уровня головного мозга: гастрософии. Поэтому, куда бы я ни шел, моя благодарность всегда разливается на скатерти всех отелей добрым пятном от вина.
— Утопите их в мозельском вине, вы же потопили столько людей в подводной войне… И будьте осторожнее в дальнейшем: мы все здесь экстремисты, — предупредил его Суреда.
— Экстремисты? Я знаю, что Оп Олооп служил в Красной гвардии при взятии Хельсинки. Но Ивар, Гастон, Слаттер…
— Тоже. Мы все экстремисты… когда речь заходит о том, как надо есть спаржу…
— Очень здорово придумано. Но спа-ржа при-го-тов-ле-на пло-хо!
Общий хохот снес его, как мишень в тире. Его дряблый рот скривился в глухом ругательстве, окруженный гримасами смеха.
Немногим позже за стол вернулась сердечная атмосфера: сам капитан поднял тост за вечного студента, признав его шутку удачной.
Но Оп Олооп изменился. Его взгляд был устремлен куда-то в туманную даль. Пока сотрапезники восхваляли изысканность блюд, он питался ностальгическими воспоминаниями, словно глотая одну за другой горькие пилюли. И каждую из них он сопровождал легким вздохом. Виноват же во всем был Эрик. Он вызвал у него в памяти самый яркий период его бурной молодости. Как избавиться от сонма приятных и тяжелых воспоминаний? В какой-то момент их бурный поток, подстегиваемый алкоголем, попытался выскочить через рот, не смог и пролился слезами из глаз.
Нужно было предпринять усилие, преодолеть себя. От Жана Ростана он знал, что «истинная моральная смелость состоит в том, чтобы не бояться потерять лицо перед окружающими, дабы спасти его перед самим собой». Оборвав свои внутренние переживания, Олооп принялся за еду и ел молча. Имя Ростана чудесным образом изменило ход его мыслей, направив на другие дорожки. Ему представилось очень логичным, что сын поэта вырос мудрым человеком. Он видел в этом не противоречие, но преемственность. Сам Оп Олооп, будучи подростком, имел удовольствие сочинить несколько пасторальных сказок, вдохновленный своими любимыми авторами из соотечественников: Пиетари Пайваринта и Юхани Ахо, и дерзнул замахнуться на драму, после того как увидел постановки Йохана Хенрика Эркко. Во взрослом возрасте литература казалась ему смешным занятием: детской игрой для мечтателей, столкнувшихся с запутанностью законов Вселенной, шаловливым ветерком на фоне ужаса человеческой судьбы. Наука, только наука… И он закупорил себя во флаконе с цифрами, абстрактными капсулами, скрывающими в себе саму суть всей мудрости мира.
Пока он размышлял об этом, его разум по инерции настраивался на речевую деятельность. И, не отдавая себе отчета, в тот самый момент, когда его сотрапезники начали было волноваться из-за его задумчивости, Оп Олооп сказал:
— Мы живем в тяжелое время, лишенное романтики и богемности. Время, когда каждый из нас вынужден решать себя, как уравнение, чтобы выяснить, чему равны сокрытые в нем неизвестные. Когда это удается, выигрывает и сам человек, и окружающие. Ведь только так можно увидеть панораму во всей ее полноте, и чем больше ошибок устранено, тем яснее взор.
— Сказано отлично. Но к чему это?
Оп Олооп, очнувшись, дернулся и потряс головой, как только что проснувшийся человек. Кончики его ушей горели. Улыбаясь потерянной улыбкой, он пробормотал:
— Бред… Просто бред…
— Любопытно, что, дожив до своих лет, ты снова бредишь так же, как когда мы учились в улеаборжском лицее и ты с ума сходил по дочери учителя литературы…
— Человек всегда остается собой с математической и психологической точек зрения.
— Безусловно, но ты похож на уходящий под воду островок. Островок раздумий. А это опасно! Я и не думал, что в море бордо…
— Море… Бордо.
— …Есть островки. Ты же знаешь железное правило капитана? Никаких раздумий. Никаких островков.
— Действительно, Оп Олооп, — вступил сутенер, — ваши соседи правы. Я следил за вами. Вы очень легко погружаетесь в свои мысли. С учетом того, что внутренний диалог всегда превалирует над диалогом вольтерианским, такое поведение похвально. Оно свидетельствует о том, что человек сложился как личность. Что он не нуждается ни в чем внешнем. Культурные, невероятно культурные люди будущего будут страдать от афазии интеллектуального свойства, добровольного обета молчания. Вы же…
— О нет!
— Да.
— Нет, нет.
— Да.
— Хорошо, буду с вами откровенен. Эрик упомянул взятие Хельсинки, напомнив мне о некоторых эпизодах с моим участием. И я погрузился в себя, ушел мыслями в прошлое. Я все еще не освободился от этой привычки. Люблю иногда отвлечься от механической жизни, заглянув в колодец отрочества. Посмотреть на проблескивающие, словно рыбы в воде, идеи, запущенные мной туда давным-давно… Увидеть на водной глади отражение небесных дисков, которые когда-то романтический дискобол метал в синеву идеала.