Бескрайние трепещущие просторы Киприяновых и Спиридоновых царств, их загадочная синева, которую я предчувствовал, увлекали меня в мой сон – будто я и здесь, за столом, и высоко над ним, среди голубей. Я ценил благодушие собеседников – у каждого во рту по грибу, – но не мудрость. Они моему сну не верили, а я все равно чувствовал себя возвышенным и им не завидовал. Тот, кто глух или нем, слепцу не завидует. Я решил: стану грамотным – крест на Спиридоновой могиле без имени не останется. Я ощущал себя в безопасности, точно ловец, амулетом защитившийся от когтей дикого зверя. Да, у меня был свой сон. Тут Спиридон спросил у монахов, вправду ли грамотен Тимофей из Кукулина. Они ответили – да, грамотен. Где-то кашлял третий монах – Теофан. С ним я не встречусь.
3. Скачут ли через лес, мчатся ли?
Протаскивается время сквозь кольцо своего крика, днем осыпается колос, ночью созвездия. Укутавшись в волшебный кламис[1], пурпурно-синий, царюет Спиридон над частью неба. К земле приходит в добровольное изгнание. Прячет под лохмотьями свое величие. Но выдает лукавый блеск глаз – живыми опалами лучатся они даже после сумерек. Чародей из сказки, он не лгал: я верил – он летает через болото, а в небесах имеет соляные копи. Спиридон знал больше, чем все кукулинцы, вместе взятые. Когда в селе и вокруг села выстраивались на горячей земле дрозды, расширив крылья и разинув клювы, он советовал легковерным никакого предзнаменования не искать —
полуденное солнце оживило паразитов в птичьем пере, птицы их выискивают и клюют, истребляют. Для него не было тайн, этого слова он, кажется, и не знал. Сойки натаскивают на себя муравьев, чтоб их кислотой очиститься от гнид; из-за капли грязи павлин, водятся такие птицы по городам, скидывает с себя перо, идущее на украшение властелиншам; сорока, ежели попадется ей труп с перстнем, первым делом огладывает до кости украшенный палец, чтоб убрать золотом собственное гнездо; удоды, выстроившись друг за другом большим кольцом, так и зимуют, уткнувши клюв в хвост переднего – сохраняют теплоту; аист, заставши чужака в своем гнезде, клювом убивает аистиху; петух перед бурей стоит на одной ноге. Спиридон умел разговаривать со стрижами, галками, простыми и альпийскими, с голубыми зябликами у Давидицы. Подсвистывал, подманивал их птичьими голосами, и они ему отвечали: зяблики предсказывали дождь, черно-белые заморские стайки – набеги саранчи, сойки – коросту по яблоневым стволам. Ночами он открывал мне великие тайны. «Журавли выселятся из наших краев после трехдневного дождя, на Митров день. Ты меня в ту пору не ищи. Отправлюсь с ними. А как падет последний вишневый лист, пролечу над селом. Дожидайся – увидишь меня».
Пая последний вишневый лист, а ночью я и впрямь услышал крик журавлей и выскочил из дома. «Спиридон, – кричал я. – Летишь?» Он ответил мне журавлиным криком. Лозана ухватила меня за ухо, вопрошая – кто же на ослах летает? «Такого даже твой покойный дед Богдан не видывал в треснутой тыкве. Спиридон уехал спозаранку на осле».
Вокруг Кукулина разыгрались ветры, сильные срывают крыши с домов, слабенькие и писклявые, только что вылупившиеся, ждут, когда стужа затащит их в горы. Вернутся с вьюгами. Протянут сквозь полые тростники жалостный плач, воем призывая серые волчьи стаи на поминки, под дуб, на котором Вецко, Исидор и Менко повесили волчицу Агриппину Великомученицу. Вецко далеко, не помню уж, как выглядит, Исидор и Менко собрали кое-какой урожай в амбары и теперь недоумевают, то ли жениться, то ли обождать, потому как, по мнению второго, девки в соседних селах богаче, там всего не пропивают до опинок,[2] как в Кукулине. У Велики подрастают Вецковы братья и полубратья, мои какие-никакие дядья, покорные на вид, а лица острые, как секиры. Меня, лишь гляну на них исподлобья, слушаются и ублажают. Один, Илия с усиками, все играет песни. Когда Велика его отколотит, идет в сарай и распевает, пока соседи палками не загрозятся. Заставляли его петь сколько выдержит – босым на толченом камне и на одной ноге. Всех это потешало. В ту пору даже покойников хоронили веселенькими, с усмешливо полуоткрытыми глазами. Этот мой дядюшка, признаться и я тоже, вздыхал по Тамаре – молчаливая, благостная, словно бы знающая тайные сны всех кукулинских молоддев, усмехается краешком глаз, косо врезанных в продолговатое лицо с выступающими скулами. Арсо Навьяк не бездельничает, копает могилу – завтра беспременно кто-нибудь да помрет. Маленький Нестор, бывший Ион, удлиняет свои ноги деревянными подпорами, Киприян из ночи в ночь пересчитывает, как свое стадо, звезды. Нынешней ночью все слышали журавлиный крик. И может, догадались, что Спиридон летит поверх облаков и бурь, оставляя за собой след, подобно летним хвостатым звездам. Из болотины раздается хрипловатый гул – не иначе русалки пробивают теменем первый лед, не давая себя замуровать. Велика ходит в черном, до самых глаз. Не велит верить сказкам, каких не рассказывал мне мой дед Богдан. Уставившись в очаг, на пляшущий огонь, прядет Лозана, вслушивается в гул, от которого бесятся псы. На полке лежит святой камень с могилы игумена Прохора, а сам старичок сидит на камне и расширяет руки, показывает мне, как Спиридон летает; маленький, может уместиться на ладони, и прозрачный – сквозь него я открываю будущее. Мглистое и туманное – вот оно какое, будущее.
Миновала ночь, утихли большие ветры, а малые повисли, вцепившись хвостами в ветки, и качались. Во дворе грамотного Тимофея пропел петух, откуда-то появился Спиридон, погоняя сонного осла. Лозана бросила месить тесто и вышла его встретить: сердитая – Великий Летун смирил ее взором. «Я привез соли. Раздели по людям, да оставь для монахов. И без всякого обмена, запомни». Лозана стояла в нерешительности – соль, откуда взялось столько соли? Но смолчала. Нашлось, молча же ответил ей Спиридон. Небеса соленые, очень соленые. Вымолвил: «Я устал. Не будите меня до субботы».
Он это вымолвил в среду утром. А в четверг заявились четверо в шлемах и вытащили его из-под одеяла. «Неповадно тебе будет грабить городские запасы», – рычали они. Я стоял за дверьми и посмеивался. Пустоголовые они, люди в шлемах. Спиридон возьмет да взлетит, а темница ихняя останется на земле. На улице, когда его уводили, я коснулся Спиридона рукой. «Когда вернешься?» «Когда тебя разбудят воскресные звоны Святого Никиты, – ответил он. – Примчусь, через лесперескачу. Я по праздникам не летаю».
Прошли недели. Злая осень отступила перед розоватым снегом, сумерки сделались бледно-лиловыми, без теней. Напрасно я встречал и провожал воскресные звоны. Всматривался в горы – не скачет ли через лес Спиридон, не мчится ли. Он не вернулся, даже когда снег стал высоким. Люди его забывали, зато поджидали вороны. Черные стаи подлетали с раннего утра к нашему дому и каркали с болью, тоскливо. Лозана дважды ходила в Город продавать шерсть, в надежде что-нибудь разузнать о судьбе Великого Летуна. Ничего. Ударил мороз, до села не доходили вести о судьбе уведенных: за какие-то покражи, без свидетелей, перед снегом из села забрали еще двоих, Исидорова старшего брата, плечистого Зарко, да нового кузнеца, жившего в самом крайнем доме, Горана Преслапца.
Растаял белый покров, на нивы, выпитые диким зноем, опустился новый, после него и после нового зноя лег третий, гуще прежних, уже не розоватый и не лиловый, а похожий на скрипучую пену из кристалликов. После рождественских праздников ночи установились ясные и морозные. Дети и старики осипли. Илиина песнь была понятна только воронам. Лозана не осипла, но онемела. Одиночество и тщетное вглядыванье в бескрайнюю белизну, где под слепящим солнцем блестели в снегу светлячки, подточили ее. Я ее не утешал – не умел. С одобренья Велики, моей бабушки, хоть и не родной, дядья мои смастерили сани: привозили на них с предгорья пни и валежник и катали по снегу меня – два, три, а то и сразу четыре конечка. Иногда я ходил к старику Тимофею учиться грамоте заодно с его приемными дочками, Росой и Агной, у одной кудрявые волосы, словно шлак из старой заброшенной плавильни за болотом, у другой – медная кожа и пестрые, медного цвета глаза, лицом обе похожи на только что пробудившихся белочек. Я был не из робких и учился бойчее их. Хотя хозяйка дома, Катина, чурающаяся соседок, не нарушала судорожного своего молчания, у них меня всегда охватывала атмосфера тепла. С нами вместе пытался поучиться и Арсо Навьяк. От усердия на темени его щетинилась жесткая грива. «На мне все тупое, и нос, и пальцы, – признавался он. – И внутри, под теменем, тоже». Рассказывал, что знал: Менко и Илии не ходить по одной дорожке. Оба во сне видят Тамару (и я тоже), а она их и не замечает (и меня тоже), ей во сне если и улыбается кто, так это Исидор.