Я чуть не взвыл. Тимофея давно похоронили. Спиридон пытался поднять меня на ноги, я стоял на коленях и пялился в воду. «Что с тобой, Ефтимий, зачем ты поминаешь Тимофея, которого нет среди нас?» Я шатался. «Со мной ничего. Тимофея помянул ты, Спиридон». Он повернул меня к себе, солнце ударило мне в глаза. «Агну, Агну я помянул, – произнес мягко. – Она у нас, с нами». Из болотных вод выглянула выдра. Оставляя после себя круги, исчезла. «Агне будет спокойнее в нашем доме». Я приблизил глаза к его лицу. И его лицо, когда-то из-за волосатости напоминавшее выдру, тоже словно выныривало из дрожащих, расходившихся по воде кругов. Губы мои, я это чувствовал, шевелились безгласно и бесцельно, я не знал, о чем спросить. Спиридон знал, он умел слышать людскую муку глазами. Подтвердил то, о чем мне полагалось спросить. Агна станет жить в горнице, которую мы с ним пристроили – из нее еще испарялись сны моей юности, в которых Агна дышала моим ночным дыханием.
«Но ты помянул старого Тимофея».
«Нет, Ефтимий. Какой прок его поминать? Он покойник. Можно перекреститься и зажечь на его могиле свечу. – Взял меня под руку. – Пойдем, я покажу тебе. На вязе, что мы посадили у его могилы, завелось гнездо».
Бедный пьяный Ефтимий. Обезумев, тащит вселенную на плечах, он – не я, лишен имени, ему тяжко из-за самообвинений в безумии, он добивается – а добился ли я? – не потеряв, отыскать в сумасходстве разум, он, я, страждущий Ефтимий. Сумасшедший не бывает один. Их всегда двое. «Смейся, смейся, Ефтимий, гляди, как бы не зарыдать…» – «Во мне и смеха нет, Спи-ридон, отравленный я, пустой…» – «Ничего, сынок. Из твоей, из моей крови выцедится лекарство от людской муки…» – «Есть ли в той крови ответ на то, что мучит меня?» – «Колдовское вино Фотия Чудотворца и Кублайбея отравило твою, мою кровь. В ней нет ответа… Укрепись, сынок. Мне тоже тяжко, о как мне тяжко, о как, о, и – о, и – о, вдвоем мы припомним: небесные сестры Ефтимия такие нежные, но у них нету брата, настоящего брата, чтобы украдкой омывать ему чело и разгонять черные тени. Грех не иметь сестры, жены, сына… Я один, ты один, Ефтимий. Это лишь введение в безумие человечества, безумие – оно грядет… И это только введение в будущие введения, потому не дай упасть твоей звезде, ты должен, я должен вернуться через столетия, зазвучать голосом сегодняшнего дня. Одна любовь, одна боль, две боли, обе мои. Тысяча болей. Слишком мало для любви отрока, распевающего:
Елилига
пепелига
томазана
до катана
Безумец, безумец, безумец!
«Давай посмеемся, Спиридон. Я стану отшельником на Синей Скале. Возьму себе новое имя. Может, Тимофей, а?»
«Ты не станешь отшельником. Я тебя оженю».
Под стрехами сельских домов ласточки довершили строительство своих гнезд.
7. Вещание о рыбьей утробе
Живу в сарае, отказываюсь садиться за стол, упрямствую и бешусь на свое упрямство: Агна у нас, с моим отчимом Спиридоном и с Лозаной. Питаюсь по-собачьи, без ряда. И скалюсь по-собачьи, того гляди укушу. Дичаю, пытаюсь задавить муки крови. Ослабевший, распятый между тоской по Агне и рассказами односельчан о пришельцах, о Фотии Чудотворце…
…В продолжение столетий, от пречестного Константина до царя вчерашнего или нынешнего, Византия имела свои взле —
ты и свои стремительные падения, одаривая коронами избранных и отнимая их жизни. До последнего Иоанна Палеолога, он жив, но его подгрыз Кантакузин, в жажде славы заключивший союз с султанами и христианскими князьями: первые выступают под благословение своего пророка, вторыми предводительствует благочестивейший Стефан Душан. И те и другие отхватывают значительные куски от когда-то славного царства, сотрясаемого в прошлом крестоносцами, латинянами, восстаниями и мятежами. Бокал с вином славы разъедает ржа: судьба нацеживает кесарям в тот бокал отравные капли на трапезе, где нынешние сановники и вельможи собирают крошки с пира своих предшественников. Огромное немощное и разбухшее туловище священного зверя с умом и сердцем в Константинополе сотрясают невидимые глазу лихорадки: кость за костью муравьиные сонмища оголяют его упорно и неостановимо за время своих кратких или долгих веков. Фотий Чудотворец доводится родней последнему византийскому василевсу, не сыном, как полагали иные, а лишь родней, кровной, по второй или третьей линии, но и этого было довольно, чтобы враги короны возненавидели его и попытались вырыть ему могилу. Оттого-то и пришлось спасаться бегством. Гнали его и по суху и по воде. Он держал путь на Святую Гору, Афон, где в монастырях надеялся снискать утешение и божескую любовь. Настигли и напали на его галеру. Со всех сторон обложили жестоким греческим огнем[16]. И после безнадежного отпора пленили вместе с верным Кублайбеем, чью жизнь он вымолил когда-то у кесаря. Обоих запихали в мешок из бычьей кожи и швырнули в море, в пасть исполинской рыбы, в мрак и ядовитость ее утробы. Но страшная буря помчала рыбу и выкинула ее на песчаную отмель гнить на солнце. Мешок распался от кислот в рыбьем желудке. Пленники выбрались из утробы морского чудища и через несколько недель оказались в Кукулине.
«А кони, на которых приехали, они что, тоже были в рыбьей утробе?» – сомнительно спрашивал Спиридон.
«У Фотия Чудотворца было золото, – придумал я. – Коней он купил то ли у иудейского купца, то ли у ромейского вора».
О своих приключениях, о том, как они попали в рыбью утробу и как выбрались, Кублайбей по-иному рассказывал Мартину, наедине, у ночного костра…
…Самозваный царь Кантакузин – человек с козьими ножками в глубоких башмаках, выплетенных из серебряных и золотых нитей, – с тыщей ратников захватил их, Фотия Чудотворца и его сподвижника Кублайбея, как беглых зилотов[17], пытавшихся установить справедливость без ограбленных и грабителей, поделить землю, дав селянам, богатеям и монастырям столько, сколько сами они смогут вспахать и засеять. Не по нраву им было покорство обреченных на черствый кусок, вот и поднимали они голодных и угнетенных на отпор, на бунт против сытых и наглых вельмож, бесчинствующих по городам и селам. С презрением отвергнув смирение, двинулись они на большие мечи силами один к десяти и не отступали даже перед верной погибелью. Кровью покупали право на жизнь. После боя, в котором много зилотов погибло, Фотий Чудотворец и Кублайбей раненые угодили в оковы. Власти потребовали от них в обмен на свободу присягнуть на верность, они с бранью и проклятьями отвечали, что и мертвыми, из могилы, будут бороться за права угнетенных. Не зря же, ратуя за справедливость, они отказались покориться последнему Палеологу и, спасаясь от его наемников, очутились на морском берегу, где нужда и гнев сдружили славян, Зевсовых потомков, и иудеев. Фотий Чудотворец был у них тысячником до того самого дня, как оказался в плену вместе с могучим Кублайбеем. После жестоких мучений пленников поместили в морскую воду по самый рот: окованные, стояли они в воде, пропитываясь солью, удел их был либо покориться, либо сойти с ума от раскаленного солнца. Второе было вероятнее. Не много минуло времени, всего семь дней, а они и впрямь обезумели. И просить разучились, и покоряться. Губы растрескались до крови, подобно перезревшим плодам, соленая вода разъедала желудки. Вокруг на плотах и в лодках находились стражники, распивали вино, плескались в пресной воде. Привязанные к кольям, укрепленным цепями к плоту, Фотий Чудотворец и Кублайбей (родом он из-под неведомого нам города по имени Мараканда,[18] далекий правнук Александра Македонского и красавицы из лесов с диковинными деревьями, соснами – арча чиримаз) изнемогали от жажды, пили морскую воду и слепли от палящего солнца. Внезапной бывает смерть, но внезапным бывает и возвращение к жизни. Посреди ночи, седьмой, восьмой или девятой ночи адовых мук, нагрянула буря с утробным и страшным звериным воем, потащила плоты в морские глубины, вместе со стражниками и пленниками. В невиданном этом кошмаре самым добрым пожеланием могло быть пожелание тихой человеческой смерти. Разверзлась пучина, из нее появилась исполинская рыба и проглотила людей в оковах. Так зилоты оказались в утробе чудища по имени Балок.