Я укрылся за деревом, наблюдал. Песня Кубе вскорости оборвалась и не возобновилась. Человек к костру не вернулся, и никто не пошел искать его в темноте.
Его нашли утром со стрелой в шее. Когда стащили личину из козьей шерсти с прорезями для глаз, я увидел его лицо: парень, моложе меня. Выкопали могилу и похоронили под латинское пенье, похожее на плач колоколов и бряцанье мечей.
Между легионами Фотия Чудотворца и отца Лоренцо протянулись тени от трех осин. В одной тени молодой пес глодал кость. Прилетела стрела и вонзилась ему меж ребер. Поскуливая, пес помчался вверх по Давидице и исчез, сопровождаемый хохотом из малой крепости. Мне подумалось, пес вскарабкался прямо на небеса – облако под кромкой горы налилось кровью.
«Отец Лоренцо, – окликнули. – Это он. Привести?» Старейшина, лицо под маской, держал в руках стрелу, вынутую из шеи ночью убитого. «Идите и приведите его, – ответил. – Злодеев даже в Библии не прощают. Приведите живого. Я буду его судить».
Отправились вшестером.
* * *
(IV) Петля. Его не трудно было сыскать на Песьем Распятии – выдавали лук-татарник и колчан со стрелами. Шестеро набросились на него разом, схватили и повязали руки за спину. Собратья его оставались безучастными, не защитили даже словом, ни они, ни Фотий Чудотворец с Дойчином. Связанного Кублайбея уводили к усохшему дубу за старой крепостью. Возле ее бойниц кружили вороны, среди них одна белая, как ангел среди демонов, отпавший и покоряющийся большинству. Фотий Чудотворец спал, его не стали будить. Дойчин скрылся.
День был теплый, прогревший до самых глубин болото и журчащие воды Давидицы. От дубов и сосен у подножья горы убегали утренние тени. Далеко над Городом зловеще взвивались дымки, они соединялись в облако, которое уползало по гребню Водны, выискивало себе гнездо, чтобы затаиться. У домов и сараев завывали псы в предвкушении своей доли на этом пиру смерти: хозяева, поукрывавшиеся с семьями, забыли про них, ни сами не едят, ни собак не кормят, ни скотину – все равно не защитить ее от чужого ножа.
Со связанными руками, окруженный людьми в масках, Кублайбей вышагивал задумчиво, словно выискивал в себе песню для начала или завершения дня. Глаза его были сухи. Из них можно было выбить кровь, но не слезу. А может, после буйной ночи не понимал, какое горькое похмелье его ожидает. Только вблизи старого дуба, наполовину усохшего, без сока в ветках, окинул взглядом крону, словно выбирая для петли место, достойное его жизни и его шеи. Не страшился. Мне издалека казался выше и стройнее. Старейшина под маской, с раковиной на груди и в пурпуровой обуви, что-то говорил, судил его, выносил приговор за убийство. Жизнь каждого приверженца морской раковины имеет цену, закон гласит – жизнь за жизнь. Огонь, чьи пламенные цветы обращали мертвого в пепел, взвивался без дыма, его поддерживала добровольная могильная десятина.
Погожий солнечный день, страшный день: сук, веревка, петля.
И тишина.
На пядь приподнятый от земли, Кубе вытянулся. Веревка раскачивалась, поворачивала удлинившийся труп то в одну, то в другую сторону, пока наконец он сам повернулся лицом к востоку. Виселица размежевала пришлых, поставив закон на будущее: человек за человека, одному стрела в шею, другому виселица. Может, у висельника была последняя мысль – о далях, откуда примчали его яростные ураганы среднеазиатских гор, одного, без соплеменников, искать удачи, а найти смерть без скорби и страха в глазах. Он висел бледный и нагой – двое ссорились из-за его одежды. Судья приблизился, поднес его ладонь к своим глазам, изучая линию жизни. Качнул труп, будто язык в незримом колоколе, и тотчас отозвалось из монастыря колокольным звоном – монахи встречали праздничный день, свой, а не пришельцев, день преподобного Никиты Мидикийского или день великомученика Никиты Серского.
Горит Кублайбеева лютня, горит в том же огне и сам он, чтобы вместе со своими песнями растаять в высях.
Тень его дотягивалась до ног безлицего Лоренцо. «Гунн, печенег, – пробормотал он. – Отступник. Слава кресту – он возмогает и над такими».
* * *
(V) Ловцы душ. Я не знал, молод он или стар. На следующий день после смерти Кублайбея, певца с лютней и луком-татарником, я увидел его. Голый до пояса, поджарый, с заметными обручами ребер, Лоренцо умывался в Давидице. Я узнал его по пурпуровой обуви. Он подозвал меня рукой и, когда я приблизился, спросил имя. Даже теперь, стоя рядом, мне трудно было определить его возраст. Продолговатая голова, глаза в глубине, лукавые, но холодные, голизна между верхней губой и носом, золотистая кудрявая борода, мягкой дугой соединяющаяся с волосами на голове, – ему можно было дать и пятьдесят лет, и гораздо меньше. Взял мою руку, нагнулся, выискивая в линиях ладони тайные знаки моей жизни, прошлой и будущей. «Я вижу, ты грамотен, – промолвил. – У меня при себе баночки с сепией и кановером, пергамент и перья. – Он все еще держал меня за руку, и я не решался вырвать ее. – Пойдем со мной, мне надо послать весть своим друзьям».
Я уселся под полуиссохшим дубом и стал записывать, что диктовал мне Лоренцо – тягуче, слово за словом, монотонным голосом:
Мне посчастливилось. В поселении христиан, запущенных и полностью уподобившихся варварам, среди диких людей, из коих трудно будет образовать католиков, я повстречал юношу, достойного и уважения и любви. Гладкая молодая кожа, какую редко встретишь даже у придворных его возраста, робки, почти девичьи очи, нежный, узкий в талии, но широкоплечий, он похож на мраморного бога, коего из любви к египетскому художеству привез в Рим могучий император Адриан[26] двенадцать столетий назад. Подобно вам, друзья мои, знаю, что время богов прошло. И все же представьте в мыслях своих Адрианова бога, оживленного теплой кровью, трепещущей рукой выстраивающего мои слова в четкие строки, постигая их истинный смысл, находя в них и себя и меня, нас – завтрашних, близких, молящихся одному богу, католическому и не только католическому, может быть, богу близости, из коей вырастает любовь, наша, человеческая, божеская: только ему, сему юноше, пристало быть виночерпием с бокалом и с вином, струящимся в этот бокал, подобно Ганимеду, любимцу олимпийских богов; вникая в смысл моих слов, он, может, спрашивает себя: достоин ли я быть тем богом, кому откроет он свое чистое сердце, что осветит, высветит меня изнутри. Нет, друзья мои, не считайте меня легкомысленным, каковыми бывали вельможи старого Рима, ныне утерявшего свои прежние основы и уже не пребывающего в нас, ведь вы, и я вместе с вами, всегда искали и находили в песке мимолетного сладострастия нежный цветок любви. Здешние варвары ожидают чуму. Но и устрашенные, навряд ли они с легкостью перешагнут из православия, перемешанного с язычеством и мистикой, в более возвышенное и благородное исповедание христианства, приверженцы коего покорными центуриями сопроводили меня до сего места, веруя, что я воистину встану между чумой и ими. Мы здесь ловцы душ, радеющие о том, дабы вырвать варваров из сетей заблуждений и открыть пред ними пределы свободы, поэзии крови и любви. Через семь дней я отзовусь вам снова. Семь дней – срок, данный сему юноше на раздумье и принятие решения важного и судьбоносного: присоединиться ко мне, стать моим секретарем и любимцем, достойным профилем своим украсить золотые монеты, если только здешние будущие католики признают его цезарем, его или меня, готового с ним разделить власть.
«Я найду тебя через семь дней». Взяв пергамент из моих рук, оставил меня в раздумье и тоске. Ведь он сам был куда как грамотен и – диктовал то, что хотел внушить мне, а не своим друзьям.
* * *
(VI) Чумо-люди. А ночью: «Ефтимий, выдь». Я узнал его голос. Вышел, держа за спиной топор. Не приближался, стоял на пороге полуоткрытой двери, вытесанной Спиридоном и Зарко. «Что-то ты слишком долго сидел в ногах у этого Лоренцо. Ты с ним? – Я молчал. – Он же проклятый иноверец, – продолжал Фотий Чудотворец. – Пытается навязать Кукулину своего бога и свой закон. Знаешь ведь, как безмилостно он казнил моего друга Кублайбея. – Близко Фотий не подходил. Я спросил, чего он от меня хочет. – Уговори сельчан идти со мной, – тихо вымолвил. – Только вместе сможем мы их прогнать». «И что тогда? – спросил я. – Твоя центурия не менее зла, чем Лоренцова». Я напомнил – его люди убили нашего Мино. Он вздохнул. «Кукулинцам надо решаться. В союзе со мной у них один только будет недруг. Подумай, братья по бичу примут вас с открытым сердцем. А кто Мино убил, сбежали. Я за ними погоню послал, как поймают, устроим суд». – Он отступил и исчез во мраке.