— Что, ребята, с ума, что ли, спятили? — теперь по-хозяйски выкрикнул кулак. — Не в пьяном виде, чай, толкуем, говорю последнее: десять ведер рыбы и десять целковых на каждого.
— Мало! — взвизгнул Алешка. — У Пушкарева восемь ртов. Где ему на это прожить?
— Проживет, — упрямо мотнул головой хозяин. — А на ивановскую да на осеннюю сельдь даю вам свой запасной невод! Ловите одни, как знаете! От своих паев на сей раз отказываюсь.
Такое решение было необычным. У артели будет свой невод! Пусть только на одно лето и осень, но все-таки, хоть временно, да свой! Кроме того, весь улов целиком останется у них, а не поплывет в хозяйский карман.
— Мало этого, — снова крикнул Алешка. — Сам дурил, а нам теперь убытки терпеть.
Но хозяин уже почувствовал силу.
— А коли мало тебе, так ты и дави меня! — загремел он во весь голос и, широко раздвинув локти, властно оттолкнул обступивших его рыбаков. — Кому я нелюб? — заговорил Трифон, поворачивая уже не бледное, а багровое лицо то в одну, то в другую сторону. — Тебе… аль тебе?
Схватив Алешку за ворот, он отпихнул его и спокойно вышел из круга рыбаков, растерявшихся от необычного решения хозяина.
Когда его плотная фигура исчезла в проулке, в тишине радостно задребезжал голос Ерофеича:
— Ребятки мои милые! Полсотни годов рыбачу, а ни разу своего невода не было… А теперь-то! Вот диво какое! Господи, угодник Микола милостивый!..
— Да ведь невод осенью обратно отдашь? — удивился его радости Алешка. — Не на жизнь…
— А все-таки хоть летось и осеньку да будет вроде как мой! — подмигивая всем, смеялся Ерофеич. — Ведь вот как дивно… Отродясь его у меня не было, а ведь всю жизнюшку долгую о нем думу держу…
— Да ведь он же временный? — упрямо повторял Алешка.
— Ты, Алешка, глуп, молод еще. Не понять тебе сердце сухопайщика. — Старик повернул к нему светящееся радостью лицо. — Правда, братцы?
— Правда, старче, вроде как не покрутчиной будем! Сами похозяйничаем неводом… Теперь, Ерофеич, тебе-кось летом и в могилу не захочется лезть?
Широко раскрытыми глазами смотрел Алешка на рыбаков, точно сбросивших с себя тяжесть прожитых дней. Угроза полуголодной жизни была забыта. Ими владела мысль: «Будет, пусть хоть на время, да вроде как свой, а не хозяйский невод!»
Алешка по малолетству не понимал еще многого… Зато как хорошо знал затаенные мысли рыбацкой бедноты богатый земляк Трифон!
Глава девятая
1
Беспокойная мысль — дойдет ли запрос? — долго мучила Тулякова. Наконец пришел ответ. Партия собирала свои силы, люди были нужны. Его запрашивали, откуда он думает сняться. Туляков отправился к своему надзирателю — Савелию Михеевичу.
В избе, кроме старика, никого не было. Равномерно взмахивая рукой, он вязал сеть. Пытливо взглянув на взволнованное лицо Тулякова, старик участливо спросил:
— Ты чего, Григорий Михалыч, такой встревоженный?
Туляков прямо объявил старику, что с открытием навигации ему обязательно нужно выбраться на побережье, чтобы попасть в Питер.
Савелий Михеевич низко опустил голову и не ответил ни слова. Молчание длилось очень долго, и все же Туляков даже не подумал: «Он мне не поможет, он мне помешает…» Наконец старик поднял голову и посмотрел на портрет сына, загнанного на каторгу.
— Как получил я извещение, что сынка упрятали на каторжные работы, словом не сказать — какая боль мне была, — медленно и очень тихо проговорил он. — Ты тоже ровно сын для меня… Вот же незадача какая мне пала!
Туляков объяснил, что в Питере сейчас очень нужны люди и совесть не позволяет революционеру оставаться в стороне.
— Ты человек справедливый. Раз считаешь это нужным, значит, оно так и есть, — ответил старик. — Я тебя в Ковде к Митрию Петровичу пристрою. Его дедка да отец век свой бегунов[15] укрывали. У них в доме в подполье горница такая есть, там тебе и поджидать подхода корабля. Да у него и сын в помощниках капитана ходит. Может, отцовско слово послухает…
— А пустит?
— Ежели говорю, так пустит. Мы ведь одной веры, оба мы с ним поморского согласия. Завсегда их род был милостив. Годов десять назад он сам старца Мефодия на лодке привез. Прямая дорога — к нему. Так и отпиши своим товарищам. Эх, Григорий Михалыч, эко горе ты мне принес!
Комитету вновь было отправлено письмо с оказией. Настало самое мучительное — ждать, когда солнце растопит льды и пароходы заснуют по Белому морю.
Как-то вечером, когда Туляков, сидя на пороге домика, обдумывал свой заезд на сорокский завод, неслышно ступая валенками по хорошо просохшей тропе, пришел Савелий Михеевич.
— Пора? — вскочил на ноги Туляков.
— Пора, Михалыч, собирайся, — вздохнул Савелий Михеевич. — С утра в путь трогайся.
Старик сел на порог и пригорюнился.
— А как мне лодку обратно доставить? — спросил Туляков.
— Будто тебя одного пущу? Да ты запутаешься и с голода сгинешь. Мишка свезет. Он готов хоть голову за тебя сложить.
Тулякова уже давно тревожил один вопрос, но задать его старику он решился только сейчас.
— А как ты, господин надзиратель, перед начальством за меня отчитаешься?
— А все придумано. Месяца через два отпишу старшине в волость, что у тебя в кишках боль приключилась, и ты на лодке без моего ведома съехал на Ковду. А пока тот пишет в уезд, так еще месяц-другой пройдет. А на случай чего, коли зимой полицейские приедут, подушка да одеялишко на койке здесь останутся, да уж зимняя шапка и полушубок тоже пусть лежат. Будто все добро нетронутым осталось. Видать, мол, сгиб человек, запутался в дороге, и все… Мишка-то не сболтнет. Корельского рода оп человек — ни меня, ни тебя не выдаст. Книжки, поди, с собой повезешь?
— Придется, Савелий Михеич. Жаль почтаря подводить — как без него ссыльному в этих местах столько книг накопить?
— Я вот и принес пару мешков — поди, хватит. Эх, Григорий Михалыч, уедешь ты, и не будет мне советчика! Прими-кось мою благодарность, справедливый человек.
Савелий Михеевич поднялся с порога и согнулся в поклоне, касаясь вытянутой рукой земли.
— Что ты, что ты, Савелий Михеич? — растерялся Туляков. — Это мне тебя за отеческую заботу благодарить надо.
— А ты и был у меня за сына. Может, кто и о моем Андрюшке на каторге в эту пору заботится? Может, и ему за мою заботу легче мучение принимать? Оба вы ведь одной веры!
— Крепко ты его любишь, больше других сыновей?
— А будто нет? Остальные-то каждый под своей крышей спят… Ну, укладывайся, а я пока уйду…
По-старчески шаркая подшитыми валенками, сгорбленный и словно больной, Савелий Михеевич медленно побрел по тропе.
Немного потребовалось времени, чтобы выкопать из тайника «сейф» и уложить книги.
Перевязав мешки, Туляков присел на кровать. В этой аккуратно выбеленной комнатке прошли годы жизни. Но эти годы не были прожиты зря. Он не только не растерял того, что было у него с детства — волю и энергию, но накопил новые силы для борьбы, приобрел немало нужных для дела знаний.
Тулякову очень хотелось попрощаться с жителями деревни. Много хорошего он видел от них. Но нельзя было побег превращать в отъезд. Приходилось крадучись покидать деревушку гостеприимных карел. Пройдет час, другой, третий, и он тронется в путь.
Волнение сказалось на снах… Одно причудливое сновидение сменялось другим. Просыпаясь, Туляков удивлялся: «Что за чепуха мерещится?» — и тотчас же вновь засыпал. Но вот наступил глубокий сон, и он увидел событие, близкое тому, что действительно случилось в его жизни.
В декабрьскую пургу вечером он идет с Иваном Васильевичем Бабушкиным по Невской заставе. Вдоль широченного Шлиссельбургского проспекта тянутся приземистые, как в большом селе, двухэтажные дома вперемежку с подслеповатыми хибарками, над которыми то там, то тут высятся каменные домины-«корабли» — огромные заводские казармы. На скользких деревянных мостках под зелено-желтыми вывесками питейных заведений кишмя кишит народ. Здесь всегда шумно: песни и ругань, хохот и пьяные выкрики. Тут же невдалеке, в глубине темных проулков зазывно рдеет красный фонарь публичного дома. Трезвые люди вечерами не ходили по мосткам, где была давка, толкотня и нередко драка, а шли по середине проспекта, где поблескивали сталью рельсы, по которым две тощие лошаденки уныло катили конку.