Литмир - Электронная Библиотека

Войдя в комнату, сразу понимаешь: здесь жила актриса. На стенах – афиши, многочисленные фотографии как самой Веры Шестаковой (в ролях и в быту), так и ее коллег. На вешалке – сценические костюмы, у зеркала – грим, другие театральные косметические принадлежности.

Сразу понимаешь и другое: так жили во время блокады. Окна заклеены крест-накрест полосками, нарезанными из газеты «Правда» (можно номер примерно датировать – осень 1941-го).

Всеволод Инчик:

– Вначале ленинградцы добросовестно наклеивали бумагу – верили, что стекла не полопаются. Но, конечно же, бумага не способна была стать преградой для разрушительной силы взрывных волн. Приходилось окна забивать фанерой, досками, картоном, завешивать одеялами, потому что температура в комнате приближалась к нулю градусов.

Во время блокады здесь ютилась вся наша семья, состоящая из пяти взрослых и одного младенца – он умер в самое тяжелое время, зимой 42-го. В том же году от голода умерли: бабушка – в январе, папа – в марте, в возрасте 56 лет. Отец был специалистом по мостам и тоннелям, и, кстати, пионером ленинградского метрополитена, к строительству которого его привлекли за год до начала войны.

Тепло было только в этой комнате – здесь стояла буржуйка; в других комнатах в морозы невозможно было находиться.

Буржуйку Инчик обнаружил после смерти тетушки – она лежала на антресолях, полностью укомплектованная – с трубами, отводами и даже с кочергой.

В основном в комнате-музее мебель и предметы Веры Шестаковой – диван (на котором умерла и сама Вера Ивановна, и ее мама), буфет, книжный шкаф, патефон, этажерка… Рояль; на подставке для нот – клавир одной из первых опер «на тему блокады» «Надежда Светлова», написанной Иваном Дзержинским, но так никогда и не поставленной. На шкафу – черная тарелка репродуктора…

На обеденном столе (он уже из мебели Инчиков), покрытом кружевной довоенной скатертью, дореволюционная керосиновая лампа.

Всеволод Инчик:

– В начале войны, пока был керосин, мы пользовались этой лампой. Потом брали стопочку, наливали масло – получалось что-то вроде лампадки. Потом не стало никакого масла. Жгли лучину, но и она была дефицитом. Сворачивали жгут из бумаги, зажигали. Открытый огонь очень опасен. Статистики нет, но огромное количество домов во время блокады горели из-за неправильного обращения с открытым огнем. Недосмотрел – уголек из буржуйки выпал… А гасить-то нечем! Электрический свет вновь появился только в конце 42-го, в 43-м. Тогда уже стало и менее голодно… А в январе 42-го смертность достигла пикового уровня. По самым скромным подсчетам, от голода умерли 96 тысяч человек. А по неофициальным, наверное, больше раза в полтора.

На обеденном столе рядом с «осветительными приборами» – доска для резки хлеба с вырезанной надписью «Хлеб наш насущный дашь нам днесь».

Всеволод Инчик:

– Когда начались хлебные нормы, отец сделал весы, вроде аптечных, только с чашечками побольше – он многое умел делать руками, достал где-то разновесы (гири. ВЖ.) и говорит: «Раз такое дело, надо очень скрупулезно нарезать хлеб». И один раз мы хлеб вывешивали. А потом мама сказала: «Не надо нам такой скрупулезности, детям мы должны на глаз нарезать, побольше нормы, а все остальное – нам, взрослым. Володя, убери, пожалуйста, свои весы». Папа последовал маминому совету – весы убрал. Они, к сожалению, не сохранились.

В экспозиции – не только хлебные карточки, но и деньги. Почему-то блокадники не говорят о деньгах. Только о продуктовых карточках. А ведь, чтобы получить «125 блокадных грамм», нужно было еще и заплатить.

Всеволод Инчик:

– Буханка стоила рублей семьсот, может, быть даже больше, где-то у меня записано. Но сумма была незначительная. Поэтому никто и не вспоминает.

Мама вставала в четыре утра и шла занимать очередь. Люди стояли на морозе, и не знали: хватит – не хватит. Могли простоять целый день и остаться без хлеба. Мама ждала хлеб, а мы с сестрой ждали маму и не знали, вернется – не вернется. В 41-м мне было двенадцать, сестре – восемь.

Иногда мама ходила на «черный рынок», где можно было что-то купить «из-под полы» – буханку хлеба, кусок масла, кулечек сахарного песку. Это было опасно для той и другой стороны. Того, кто продал, могли взять – и в тюрьму. Кто купил – тоже. Мама боялась покупать. Зато сама, случалось, что-то продавала или меняла на продукты. Водку, например. Водку давали по карточкам – раз в декаду поллитра. Мама ее всегда или продавала или меняла.

Драгоценностей у нас особых не было. Ну, серебряные ложки – мама их выменяла на что-то. Золотые часы отца – тоже на какие-то, казалось бы, пустяки. На килограмм крупы что ли. И то с большими трудностями.

Когда бабушка уже умерла, а отец еще умирал, и мы все качались от голода, мама привела домой какую-то бабу. Откуда она была, я даже не знаю – то ли из какого-то магазина, то ли из «нарпита». «Возьмите, что посчитаете нужным, и дайте нам каких-нибудь продуктов». Баба, здоровая такая, розовощекая, посмотрела по сторонам. «Да ничего мне у вас не надо! Ничего!» Мама: «Вот трюмо, оно старинное, из красного дерева…» – «Ну что, трюмо! Как его нести?!» Мама говорит: «Дайте за него хоть что-нибудь!» – «Ладно. Может быть, я вернусь. Могу дать… Крупы-то я вам не дам, а гороху, может быть, дам». Ушла. Мы сидели, ждали, можно сказать, молились, чтобы вернулась. Потому что есть вообще нечего было. Баба через какое-то время вернулась. С двумя крепкими мужиками. «Трюмо беру за полкило гороха!» Мужики подняли трюмо и унесли. Вот такой был обмен. Мама: «Может быть, еще что-нибудь?» – «А что еще вы можете предложить? Бриллианты? Золото?» – «Нет». – «Все!»

Однажды мама вернулась домой счастливая (это было в 43-м году, вскоре после того, как блокаду прорвали): «Дети, у меня такая удача! Ко мне подошел военный в полувоенной форме, видимо, раненый, или отставной, и продал мне нахально на улице 250 граммов песочку. Сегодня попьем чайку с сахаром». Я никогда не забуду: кулек был такой длинненький, хорошо завернутый. Развернули: слой сахарного песка, а под ним – песок речной. Сколько заплатила мама, я не помню, но – много.

На письменном столе – настольная лампа под желтым абажуром, чернильный прибор, пресс-папье и – осколок снаряда.

Всеволод Инчик:

– Когда начали бомбить Ленинград, я стал собирать осколки снарядов, у меня набралась целая коробка. Мы даже с мальчишками соревновались: у кого больше. Потом все эти осколки куда-то подевались. А этот подобрала Вера Ивановна в 41-м году. Во время дежурства. Все ленинградцы обязаны были дежурить, и в дневное, и особенно в ночное время у ворот дома. По два часа. Параллельно с дворником. С противогазом через плечо, обязательно с карманным фонариком. И мы с отцом дежурили. И Вера Ивановна. Во время ее дежурства разорвался снаряд около Александровского сада. «Осколки прямо у ног моих упали, – рассказывала Вера Ивановна, вернувшись домой. – Этот я подняла, он был горячий». «Только не выбрасывайте, – взмолился я, – оставьте на память». Вот она и оставила. А ведь осколок этот мог оборвать ее жизнь…

Концертная деятельность в блокированном городе не прекращалась. Вот афиши – «Концерт Симфонического оркестра радиокомитета «Работники искусств города Ленина – Фонду обороны» (дирижер Карл Элиасберг) – 12 октября 1941 года, «Праздничные концерты в филиале Театра оперы и балета им. С. М. Кирова» – 6–9 ноября 1941 года, спектакль «Кармен» в Большом зале Филармонии – 19 июля 1942 года… Или еще: «Полгода Великой Отечественной войны» в Капелле, 11 января 1942-го. На афише – крупным шрифтом: «Весь сбор поступит в Фонд обороны». В «литературно-художественном утреннике» (так был определен жанр концерта) приняли участие литераторы Всеволод Вишневский, Александр Прокофьев, Николай Тихонов, Виссарион Саянов, композиторы Борис Асафьев и Владимир Софроницкий, певицы Ольга Иордан, Вера Шестакова… Это был, пожалуй, единственный концерт, когда зал оказался неполон, и в котором приняли участие далеко не все заявленные в афише исполнители.

6
{"b":"888225","o":1}