То лето – закончилось, закрылся и салон. Женщина – исчезла. Но Питер не мог выбросить ее из головы. Может, она, – не часть той жизни, а такой же осколок, как и он сам? Ведь отщепенцы, они бывают – разные. Взять хотя бы того мужчину, прежнего хозяина лыжного костюма. Красивый дом, шелковый пиджак, а такой же потерявшийся в этом мире человек. Питер вспомнил, как они пили вино и читали стихи в Центральном парке. Тогда мужчина поразил его знанием Шекспира, что совсем на ладилось с его внешним пижонистым образом. После коротких пассажей из «Фауста», щеголь, сделав добрый глоток, начал читать монолог Гамлета, да еще в оригинале. Он несколько раз сбивался, но Питер его поправлял, чем вызвал немалое удивление собеседника. Профессиональный клошар не стал откровенничать и рассказывать о своем литературном прошлом, но Шекспир не мог не растревожить покрытые слизью нынешних будней прошлые воспоминания, и Питер прочитал свой монолог – Гамлета. Он написал его в то время, которое критики обычно называют творческим кризисом, а, если, по правде, то кризисом среднего возраста, но, если по самой настоящей правде, – осознанием никчемности всего им написанного. Подтолкнула его к этому, как ни странно, очередная неизбежная спутница успеха, молодая поэтесса, затащившая Питера в кино на поцелуи и объятья. В темноте зала ее рубашка была моментально расстегнута, но он вдруг оторвался от полуобнаженной груди и стал смотреть, что происходит на экране. А там какие-то три нелепые фигуры бродили по развалинам в поисках какой-то чудесной комнаты. Его поклонница жарким шепотом стала объяснять, что этот, тогда модный русский режиссер, сделал свою версию фантасмагории о следах, оставленных на Земле кораблем пришельцев. Сначала Питера поразил образ Писателя, если тебя не будут читать через сто лет, тогда зачем вообще писать, такой же как я, только полысевший,, а потом, потом его увлек образ Сталкера, никчемного человека, отщепенца, зацепившегося за край уже не настоящей, а придуманной – им ли, пришельцами, или авторами – жизни, в которой пространство Добра было бесконечным, не оставлявшем Злу ни единого шанса нарисоваться в нем. Это и понял Профессор, поэтому и на стал взрывать свою бомбу там, в этой комнате. В тот вечер он поддался уговорам молодой поэтессы, затащившей его после кино к себе, но на следующий день он вернулся в кинотеатр, чтобы еще раз посмотреть этот фильм – про трех отщепенцев.
Потом начались поиски перевода оригинала, его чтение, восхищение непохожестью сценария фильма на оригинальный вестерн, еще один просмотр того же фильма, но уже в частной синематеке, в одиночестве, перед экраном телевизора, и – полное безразличие к чистым листам бумаги, ждавшим его на письменном столе. Но аналитический ум требовал работы – что будут читать через сотни лет, и он окунулся в мир Шекспира, чтобы попробовать понять – почему. Не найдя быстрого ответа на страницах трагедий, он опять пошел в синематеку, уже для того, чтобы пересмотреть экранизации Шекспира. И, на уровне «Ромео и Джульетты», начало приходить понимание – да, пусть моя история примитивна, пусть она также слащава, как эстрадная песенка, но я ее нарисую так, что эта слащавость будет меркнуть перед искренностью чувств – попробуйте так написать: "Весть об изгнании Ромео страшнее смерти тысячи Тибальтов".
Ночью приснился сон – Сергей Прокофьев и Нино Рота сидят на диване, лиц было не разобрать, но то была уверенность сна, что это – действительно Прокофьев и Рота, они пьют какое-то красное вино, наверное, кьянти, и не перестают друг другу говорить комплименты – как вы чудно уловили движение этих молодых душ.
А экранизация тем же режиссером «Гамлета» его просто ошарашила – перестановки привычного текста, вчерашний плейбой, сходящий с ума от осознания собственной никчемности, его объяснение в любви – одной фразой, но какими глазами – все это толкало назад, к доставшемуся в наследство от бабушки томику Шекспира, изданного одной книгой на папиросной бумаге. Тогда-то он и обнаружил, что между первой и второй сценой заключительного – пятого – акта нет логического единства. Возникало ощущение, что изначально там был какой-то текст, предваряющий появление Гамлета и Горацио в замке. Судя по словам Гамлета, они с Горацио о чем-то говорили по дороге с кладбища. Но о чем? Почему Шекспир выбросил этот текст?
Теперь пришла очередь библиотеки. Он приходил туда с самого утра, подходил к полке «Шекспироведение» и брал наугад первую попавшуюся книгу. Подумать только, сколько бреда было написано за эти столетия, ни на миллиметр не приближавшего к пониманию этого чуда. Попробуем по-другому. Он вернулся к «Ромео и Джульетте», перечитал «Отелло», да, фатум, предопределенность событий, причинно-следственная связь поступков, Гамлет не мог не осознать, что он – виновен в смерти Офелии. Ернические рассуждения о судьбе праха Александра Македонского, наше слово – оно обязательно отзывается, это – закон жанра, должны были предстать уже в совершенно ином – драматическом контексте. Если трагедии суждено повториться в фарсе, то почему фарсу не повториться – в трагедии? Но почему Шекспир все-таки выкинул этот текст? Его глаза блуждали по книжной полке и вдруг остановились на корешке – Исаак Ньютон, Замечания на книгу пророка Даниила и Апокалипсис святого Иоанна, – рука потянулась, но в этом уже не было нужды. Конечно, схоластика. Они же с Горацио – студенты. А что тогда изучали в университетах? Конечно, и в первую очередь, схоластику. Если Шекспир сказал «а», он должен был сказать и «б». Упомянув Виттенберг, автор должен был, пусть вскользь, но коснуться этой части жизни своего героя. Значит, по дороге от кладбища к замку шел схоластический спор. И выкинул его не Шекспир, а хозяин театра, Вильям, это же ересь, епископ сразу прикроет мой театр. Но что там было написано? Попытаться восстановить этот текст – вот это – задача! Жизнь приобретала – смысл. Он тут же, в библиотеке, набросал несколько строк. Нет, не то. Надо писать на английском, точнее на английском самого Шекспира, больше того, надо представить, что мог думать в то время сам автор, надо постараться, пусть на мгновение, но – стать Шекспиром.
Окрыленный этой мыслью, он вернулся домой, достал папиросный томик Шекспира, ну что, брат, наше свидание – надолго. Питер стал буквально по крупицам вычитывать «Гамлета», нет, без библиотеки, без учебника староанглийского – не обойтись, а почему – библиотека? Питер встал из-за стола и направился к двери. Остановившись у вешалки, он было взял свою ставшей знаменитой в богемном мире черную фетровую шляпу, но тут же повесил ее обратно. Хватит, мальчик, если хочешь научиться думать, как Шекспир, то сначала надо научиться – скромности. Он вышел и направился в квартал, известный своими антикварными магазинами и букинистическими лавочками.
Шекспир, нет, пожалуй, тот русский кинорежиссер, полностью изменил его жизнь. Он перестал подходить к телефону, прежние знакомые, даже издатели и богемные тусовки перестали интересовать его. Потом он перестал и выходить из дома, заказывая, все-таки, от тебя есть какой-то прок, по телефону, в лавочке на углу, пиво, табак и – продукты. Прошла зима, монолог Гамлета был давно закончен, но Питер переписывал и переписывал его, жизнь – она же не может закончиться. Или сделать еще один шаг, пойти, навестить когда-то называвшимся другом критика, показать ему текст и услышать – здорово, но ты же понимаешь, что это – никто не опубликует. Потом – вежливый стук в дверь, вопрос хозяина – а когда вы собираетесь платить за квартиру, пустая чековая книжка, пустая голова, прогулка по антикварным магазинам, теперь с целью продать свой чернильный набор и сам стол, оба в стиле «ампир», выход на набережную, разговор с бродягой, если самому Александру Македонскому было суждено стать пробкой для бочки, то какая разница, как превращаться в эту пробку, и – покупка спального мешка.
Поэтому, когда его неожиданный знакомый, хозяин дорогой машины и клетчатого лыжного костюма, у него и почтовый ящик точно такой же, на вопрос – что вы читаете – ответил – слова, слова, слова, то Питеру вдруг захотелось поделиться с этим, как оказалось, совсем не пижоном, а просто прятавшим за внешним подчеркнутым лоском отчаянное одиночество, своим Гамлетом. Слова, слова, слова… Почему же – не молчание? Потому, что молчание – будет потом.