Александр Васильев
Сокровища кочевника. Париж и далее везде
© Васильев А.А.
© Николаевич С.И., предисловие
© Бондаренко А.Л., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
Хранитель красоты
Я застал времена, когда его звали Саня. В этом имени было что-то нежное и, наверное, немного старомодное. Эхо какой-то другой, прошлой жизни. Как Мисюсь у Чехова. Я и сейчас позволю себе его так называть – не фамильярности ради, но чтобы ощутить вкус времени, который нам обоим хорошо знаком как людям, родившимся в один год и проживавшим когда-то более или менее по соседству.
Знаток моды, эксперт по русскому антиквариату, завсегдатай барахолок и комиссионного магазина на Якиманке, где во времена нашего детства торговали эскизами мирискусников и кузнецовским фарфором. Друг всех арбатских старушек. Саня Васильев покинул СССР в начале восьмидесятых. Душное, тоскливое время. Поздний брежневский закат. Не помню всех подробностей его отъезда, хотя в каком-то из своих интервью Саня их обстоятельно перечислял. Но я зафиксировал точно, что там фигурировала несчастная любовь, которая обернулась большой жизненной удачей – Париж, бульвар Лефебвр, метро «Порт-де-Версаль»… Парижский адрес маэстро Александра Васильева. На самом деле французы очень трепетно относятся к тому, в каком парижском арондисмане вы проживаете. Адрес как главный тест вашей финансовой и социальной состоятельности, ключевой знак общественного статуса и материальных возможностей. Заслуживаете ли вы внимания и даже просто приветственного кивка? Адрес для Парижа – это всё. Для русского эмигранта в первом поколении, каким был Саня, бульвар Лефебвр звучит вполне себе солидно и даже буржуазно.
Он и в Москве жил на престижной и респектабельной Фрунзенской набережной.
Сейчас, кроме Парижа, Васильев живет то в фамильном поместье в Литве, то в квартире в Анталии, то в вилле под Калининградом…
Каждый дом Сани – это как еще одна непрожитая жизнь. Главы романа, который он продолжает писать – то под сенью вековых дубов своего родового литовского поместья, то в окружении объектов ар-деко в турецкой квартире, то разложив откидную доску своего старинного ампирного бюро красного дерева в Париже. Вещи, попадающие в руки Васильева, – всегда нечто большее, чем просто антиквариат, купленный на парижских, брюссельских или стамбульских развалах. Это сама История, драматичные и затейливые пересечения судеб нескольких поколений. И это всегда Театр.
Все-таки Саня – очень театральный человек. И по своему рождению – позднее дитя любви красавицы актрисы Татьяны Гулевич и выдающегося театрального художника, народного художника РСФСР Александра Павловича Васильева. И по образованию – выпускник постановочного факультета Школы-студии МХАТ. И по кругу своих дружеских и душевных привязанностей. Несмотря на наличие отчетливого мхатовского следа в биографии, сам Васильев, конечно, отдает предпочтение классической актерской школе представления петербургского толка. Предельно четкая актерская артикуляция, когда слышно каждое слово без всяких микрофонов и подзвучек. Неизменная привычка разыгрывать маленький спектакль из любого своего появления. Придирчивое внимание к каждой детали. Ничего случайного или небрежного. Все продумано и просчитано до миллиметра. Наряд никогда не повторяется. Жабо, шарфы, перстни, жилеты, броши, турецкая феска, цилиндр, шали… Он появляется, и начинается действо. Он произносит первую реплику, и надо поскорее занимать место в партере.
Свою беспримерную деятельность коллекционера и историка моды он всегда умудрялся совмещать с интенсивной работой театрального художника-оформителя. Впечатляет география его спектаклей. Тут и Южная Америка, и Восточная Европа, и Япония, и Ближний Восток…
На самом деле Александр Васильев – вечный странник, нагруженный дорожными сумками, чемоданами, картонками. Совсем не представляю его перемещающимся по миру налегке, с одним ноутбуком и рюкзачком, как теперь принято.
Практически в одиночку он тащит на себе тяжеленное бремя веков, столетнюю память поколений, старинный хлам, ставший благодаря ему музейной ценностью… Есть что-то в этом от подвига Сизифа – любимого героя европейских интеллектуалов, но и от странствий юного Алладина с его Волшебной лампой. Саня не любит нахмуренных лбов, стоических мин, торжественных, строгих интонаций. Когда он выступает, непонятно: шутит он или говорит всерьез, насмешничает или делает комплименты. К его улыбкам, шуткам и историям всегда подмешена несмертельная доза яда. Ее не сразу распознаешь. Тем не менее насмешливая ядовитость Васильева – это противодействие скуке жизни, пошлой банальности, торжественному пафосу, которым заражены более или менее все люди моды. Там, где Саня, слышится звон старинных бокалов, мерцают зеркальные блики, сияет пламя свечей. Это всегда театр одного актера. Хотя сам он, похоже, не терпит одиночества, ему постоянно нужны восхищенные зрители. Отсюда толпы дам средних лет, которых он называет своими ученицами. Они ходят за ним покорными толпами по улицам Стамбула, Парижа, Монте-Карло, они внимают его лекциям в музеях и ресторанах, которые он арендует под свои выступления. Они доверяют ему свои сокровенные тайны и смелые мечты. Женщинам свойственна тяга к прекрасному. А он для них такой коллективный доктор Хиггинс. В этом была уникальность и незаменимость его «Модного приговора». И все его лекции, выставки и экскурсии на самом деле – своего рода уроки мужества. Мужества жить, любить, побеждать разные невеселые обстоятельства, включая возраст, и быть прекрасным, несмотря ни на что.
…Когда мы познакомились, Саня еще не был доктором Хиггинсом, а больше смахивал на романтика в черном. Носил черные шелка, каракулевую шапку-кубанку, зализанные за уши волосы. По воскресеньям надевал что-то вроде смокинга горчичного цвета, к лацкану которого прицеплял две камеи, и отправлялся на чай в отель «Лютеция», где его уже ждали какие-то высокопоставленные дамы «из бывших».
Эти великолепные трансформации я наблюдал воочию, когда гостил у него на бульваре Лефебвр в Париже. Свою квартиру он уже успел не только обставить мебелью красного дерева, но и завесить все стены с потолка до пола разными портретами, старинными вышивками, гравюрами, миниатюрами. Там уже тогда можно было водить экскурсии. Что он, собственно, и делал, не вставая с ампирного павловского кресла.
Хорошо запомнил его наблюдения, что французы с легкостью и радостью освобождаются от всякого старья, а русские держатся за древний хлам до последнего. Например, он знал дома, где хранились подшивки старых эмигрантских газет 1920-х годов. Хозяева не могли с ними расстаться до самой своей смерти. Рассказывал о первых волнах эмиграции, которые принял на себя Стамбул, тогда еще Константинополь…
Саня уехал из Москвы, когда я еще учился в ГИТИСе, мы не были тогда знакомы. Но время от времени его имя возникало в околотеатральных кругах вместе с именами разных знатных невозвращенцев и диссидентов: Нуреев, Макарова, Вишневская, Ростропович, Барышников, супруги Пановы… Как-то сразу он оказался по ту сторону рампы, где его трудно было разглядеть даже в морскую подзорную трубу, что уж говорить о перламутровом театральном бинокле. Его имя не было под запретом – родители оставались в Москве. Ни в каких диссидентских демаршах или демонстрациях он замечен не был. Но выйти из глухой эмигрантской тени ему удалось только к концу восьмидесятых годов вместе с перестройкой и первыми вылазками в Париж его соотечественников, которым он предоставлял кров и с которыми щедро делился советами бывалого человека.
Некоторые из этих советов я запомнил на всю жизнь. Например, что по улицам Парижа не полагается ходить с розовой сумкой в клетку из «Tati».
– Ты не Майя Плисецкая! Ты не можешь себе это позволить.
– Но почему, почему? – недоумевал я. – Подумаешь, какая-то сумка!