Литмир - Электронная Библиотека

Была ли такая встреча? Быть может, была, и Фефер покорно сыграл роль «свободного человека» — едва ли кто-нибудь вообще посмел бы отказаться от защиты «родной и справедливейшей» Советской власти. Но наручников не было. Не было следов насилия — Фефера не били. Стоило ему заколебаться, ужаснувшись, что зашел слишком далеко в сотворении дела ЕАК — по выражению Лозовского, не «дела», а «романа», — ему начинали угрожать, и страх, в котором он признался на следствии (и подтвердил потом на суде), парализовал его, заставляя продолжать оговоры. Если он и исхудал, то не от скудости тюремного пайка — все время следствия он содержался в привилегированных условиях; истязать его могли только муки совести.

Второй эпизод вполне достоверный — очная ставка Фефера и Галкина. О ней рассказал уцелевший, но вернувшийся из лагеря с разрушенным здоровьем Самуил Галкин. Михаил Матусовский записал его рассказ и опубликовал в журнале «Знамя». Я привел эту страницу в «Записках баловня судьбы» и повторю ее здесь.

«Чтобы сломить сопротивление Галкина… следователь устроил ему очную ставку с Фефером. „Гражданин Фефер, — спокойно спросил следователь, заранее уверенный в ответе, — вы подтверждаете показания данные вами на прошлом допросе, что вы и бывший ваш друг Самуил Галкин были связаны с контрреволюционной организацией „Джойнт““? И Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, вернее даже, никуда не глядя, глухо ответил: „Да“. — „Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите громче. Вы подтверждаете, что заключенный получал деньги от вышеназванной организации и сообщал через вас сведения секретного характера?“ Фефер снова, не поднимая глаз, пробормотал еле слышно: „Да…“ — „Ну вот видишь, а ты не верил. А теперь сам лишил себя добровольного признания вины. Можете увести Фефера!“»

Сознавая, что это, может быть, в последний раз в его жизни, Галкин решился взглянуть на своего друга. Он увидел такого несчастного и жалкого, такого растоптанного и уничтоженного человека, что даже не мог презирать его, хотя и хорошо понимал, что одним словом «да» тот предопределил всю его дальнейшую судьбу. Истощенный и запуганный, с черными пятнами у глаз и кровоподтеками на восковой лысине, он был уже совсем другим человеком, только отдаленно похожим на Фефера, только носившим его имя. И тут Галкин, заранее прощая все, что он сделал и сделает ему еще, снимая с него вину, подошел и поцеловал Фефера. Какими собачьими, виноватыми, только на миг ожившими глазами взглянул тот на друга! Они были сейчас выше всего, выше неправедного суда, выше власти, готовой расправиться с ними в любую минуту, выше самой жизни, которой они нисколько, уже нисколько не дорожили…

Очевидно, Фефера били, предположил я, тогда еще не имея доступа к следственному делу. Били по-черному, истязали, как могут истязать только «своего», уже за ненадобностью!.. По мере того как перед Фефером открывалась кровавая бездна следствия и его собственная роль в этом следствии, возникали дни отчаяния, мольбы, смертных криков, смятенных отказов от вчерашних показаний, выколоченных из него, открывалась та истина, что его ведут прямиком к расстрелу. Возникали убийственные побуждения совести, попытки солгать, запутать мастеров своего дела, обмануть, отречься от самого себя. Всего и не предусмотреть, не увидеть на расстоянии, не предугадать в той потрясающей, может быть, самой потрясающей драме: ведь других защищала собственная совесть, честность, неутраченная честь — у Фефера не было и этого убежища.

Перец Маркиш не поцеловал бы его и полумертвого…

Самуил Галкин поцеловал, и поцеловал бы, даже зная о долгой «внештатной» службе Фефера-«Зорина». У него хватило бы света и доброты на целое человечество.

А мы будем теряться в догадках, пока не получим доступа к томам следственного и судебного дел ЕАК[209].

Теперь я знаю: к осени 1949 года дело Галкина, в числе ряда других, было выделено в отдельное слушание и очная ставка с Фефером состоялась перед завершением этого «дочернего», уже имеющего другой номер дела. Поскольку участником этой очной ставки был Фефер, протокол ее приложен к одному из следственных томов дела ЕАК (том XXXI). Возможно, Галкин уже знал, что его самого вывели из самого пекла, и сожалел о тех, кто оставался в эпицентре государственного беззакония.

Поразительно, как беда и смертный страх меняют некоторые соотношения, и мы уже готовы назвать друзьями тех, кто не только не дружил, а в главном даже противостоял друг другу.

Очная ставка Фефера и Галкина состоялась 3 сентября 1949 года. Передо мной краткий ее протокол, отчасти повторяющий запись Матусовского: односложное, глухое повторение Фефером нескольких его показаний о Галкине с января по март 1949 года и вялая, подавленная самозащита Галкина. Ни слова о поцелуе: такой поступок, скорее всего, не мог не озадачить следователя, не укрепить его в подозрении, что у них, у евреев, все не как у людей и надо держать себя с ними построже.

Иные из моих предположений оказались ошибочными. Фефер еще очень нужен был и следствию, и суду до начала июля 1952 года, когда он потребовал закрытого судебного заседания. Фефера не били, не били ни разу со дня ареста, это подтверждено многими участниками следствия, от младших чинов до главных действующих лиц, таких, как Лихачев или Комаров. Все его показания 1949 года — только продолжение и разработка прежних добровольных донесений Фефера как агента-осведомителя, скрывавшегося под именем Зорин.

Предательство Фефера так непредставимо для многих, кто его знал, что мы обязаны отдавать себе в нем полный отчет, говорить только о том, что абсолютно подтверждается документами, его признаниями и вызывающими доверие свидетельствами третьих лиц.

Это важно еще и потому, что речь идет не только о загадке конкретной судьбы, но и о скрытых, подспудных силах того времени, которые так властно и вполне в духе эпохи сформировали «феномен» Фефера. Мы невольно приблизимся к тем слепым, запальчивым разрушителям еврейской культуры, кто, поощряемый партией и марксистско-ленинским толкованием национального вопроса, подстегивал, грубо подталкивал само время, смыкаясь в своих гонениях и с «теоретиками» Инстанции, и с практиками Лубянки. Отчаяние Зускина, Квитко, Бергельсона, Маркиша и других было так велико еще и потому, что они всегда чувствовали за спиной дыхание преследователей: голоса доносов и оговоров, грозящий им кулак «истинно пролетарских» писателей. Это часто отнимало последние силы у самых честных и талантливых, кого третировали как «попутчиков», сомнительных людей, кому никак не выдавали «справки» о том, что они полноправные советские писатели.

В ноябре 1929 года Перец Маркиш писал за океан своему другу еврейскому писателю Иосифу Опатошу: «А вообще мы не знаем, на каком мы свете. В атмосфере, когда люди пытаются выглядеть „ужасно“ пролетарскими и стопроцентно „кошерными“, так много фальши, малодушия, нерешительности, колебаний, что стало трудно работать»[210]. Фефер едва ли не первый и главный среди стопроцентно, «ужасно» пролетарских поэтов и идеологов еврейской культуры. Вульгаризация и пагубные упрощения, которые несла всей советской литературе и культуре «авербаховщина» и рапповщина в целом, применительно к культуре еврейской усиливались реальной опасностью быть обвиненной в злостном буржуазном национализме.

«Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, — говорил Фефер в августе 1934 года на Первом Всесоюзном съезде советских писателей, — в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни и больше не вернутся…» Он говорил о новых именах в еврейской поэзии и прозе, характерная черта которых — «бодрость и оптимизм», радовался тому, что «старых, привычных образов вы не найдете ни у одного из наших советских еврейских прозаиков», ибо дети вчерашнего «человека воздуха» стали шахтерами, металлистами, колхозниками, писателями — строителями социализма. «Буржуазные писатели, — продолжал Фефер, — очень мало писали о родине; и Бялик и Фруг, заливший своими слезами всю еврейскую литературу, много писали о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь, потому что Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся масс». «Советский Союз поднял всех нас, еврейских писателей, из заброшенных уголков и местечек, навсегда похоронил проклятый „еврейский вопрос“, навсегда сжег, уничтожил черту оседлости — низость и подлость царского режима»[211].

вернуться

209

А. Борщаговский. Записки баловня судьбы, с. 131–132.

вернуться

210

J. НоЬегman. Bridge of Light: Jiddish Film Between two Worlds. N.Y., «Pantheon», 1991, p. 141.

вернуться

211

Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. М., «Советский писатель», 1990, с. 166, 167.

73
{"b":"887366","o":1}