Ровно в десять тридцать Мэтью и Джейн увидели, как пятьдесят — шестьдесят человек, взлетев по лестнице, спотыкаясь и пихая друг друга локтями, устремились навстречу искусству. Они бежали занимать очередь из желающих заглянуть в глаза художнику. «Никто никогда не узнает, что я здесь была, — подумала Джейн. — Фотограф не снимет меня для истории. Мое посещение не будет зафиксировано в книге, на сайте не появится ни одно мое фото. На самом деле, — размышляла она, — вся моя жизнь, если не считать семейных снимков, останется незапротоколированной. Например, оливковая роща, которую я посадила. Пуловеры, которые я связала, износятся одним-двумя поколениями».
Когда они с Карлом переехали на ферму, той насчитывалось уже сто с лишним лет. Палисадник был любовно обустроен еще бабушкой Карла, а огород разбила его мать. Джейн мало что хотелось там менять. Она всегда любила стабильность. Это одна из радостей учительской профессии. В школе царит строгий порядок, который внушает уверенность. Расписание, учебные планы, каждый год одни и те же типы учеников. Внезапно у Джейн возникло ощущение, и вовсе не такое уж неприятное, что в нестабильности тоже может быть свое очарование. Но она зашвырнула эту мысль подальше, точно белье в ящик комода, и вместо этого стала думать о Густаве Мецгере[5]. Мецгер любил драпировать вещи. Он накрывал тканью изображения холокоста. И мог бы набросить покров прямо на Марину Абрамович. Оставить незакрытыми только ее руки. Будут ли люди по-прежнему садиться на стул напротив, если ее накроют тканью? Или их притягивают к ней ее такие настоящие глаза и такая настоящая кожа, такое настоящее сердце, бьющееся в ее теле? Возможно, для некоторых из них она самый доступный человек, какого они когда-либо видели. Джейн вспомнились ее ученики, обрывки их разговоров, которые доносились до ее стола в первые недели, пока ребята не поняли, что у нее есть чувство юмора и что она умеет слушать. И как потом разболтались некоторые из них! «До чего же важно, когда тебя слышат», — догадалась молодая учительница еще в самом начале своей преподавательской карьеры. Для ребенка это все.
Когда исход уже был ясен, Джейн почему-то обеспокоилась тем, что не потрудилась запомнить Карла во всех подробностях. Она растирала ему ступни, стараясь запечатлеть в памяти неровный ноготь большого пальца правой ноги, тонкие средние пальцы и оба мизинца, изогнутых как круглые скобки. Пыталась изучить изгибы его ушных раковин. Женщина не была уверена, что, если бы на полицейском опознании ей показали руку Карла среди десятка других рук, она бы сразу узнала ее. Хотелось думать, что узнала бы, но лгать себе она не могла.
Джейн наблюдала, как муж стремительно худел. Не то чтобы годами поглощаемые персиковые и пекановые пироги, жареные цыплята и кукурузный хлеб, бекон и вафли сильно повлияли на его вес. Карл имел рост шесть футов четыре дюйма и всегда был статен. Но в конце концов вся его стать, вся сила и даже часть роста исчезли, превратив его в человека Джакометти[6] изможденную фигуру, борющуюся с ветром смерти.
Карл столько всего поведал ей за последние недели и дни. Занятия фермерством истощили его терпимость по отношению к Богу. Он заявил, что на самом деле верит лишь в химикаты и хорошее оборудование, потому что семена, если они не генетически модифицированные, и погода — проблемное сочетание, и ему казалось, что он играет с дьяволом, хотя и понимает, что выбора у него нет. Этим-то дьявол и занимается, сказал Карл: не оставляет тебе выбора. Не самые лучшие мысли, чтобы подготовить человека к смерти.
Карл говорил, что хотел, чтобы они путешествовали, — ведь Джейн мечтала поездить по миру, когда вырастут дети. Жаль, что он ничего не сумел предвидеть. Продали бы ферму, если б ему хватило смелости, и занялись бы всем, что планировали еще до того, как его родители свалили на них все эти заботы. А ему не хватило духу отказаться, учитывая, сколько поколений Миллеров усердно трудилось на этой земле. Ферма пережила войну, нашествие долгоносиков и, ей-богу, скоро переживет и его, так он сказал. То же самое говорил в свое время отец Карла. Такие уроки даром не проходят. И все-таки они могли бы сделать другой выбор. Остаться в Нью-Мексико, где когда-то и познакомились: Карл оказался там проездом по пути на запад, где намеревался заниматься серфингом на пляжах Калифорнии.
Карл хотел знать, сделал ли он ее счастливой. Да, ответила Джейн, она была счастлива. «Ты уверена?» — спросил Карл, водя пальцами по строчкам стеганого покрывала. «Да, — повторила Джейн. — Да».
В те последние дни Карл очень беспокоился о небесах. Он хотел знать, прежде чем морфий отнимет у него Джейн, где они встретятся. Если там есть лестница, он будет ждать на ней. Он будет ждать. Но где? Если там будет тополь… оливковая роща?
Потом Карл заверил ее, и лицо его в этот момент было таким изможденным, что узнать можно было только глаза, что в следующем сезоне сделает все возможное для «Атланта фэлконс», если у него будет хоть какое-то право голоса там, куда он теперь собирается.
«Чего тебе будет не хватать, Джейни? — спросил он жену. — Скажи, по чему ты будешь скучать».
«По твоему свисту, когда ты входишь на порог, — ответила Джейн. — По твоим рубашкам на бельевой веревке. По вечерам, когда мы наблюдаем за танцующими светлячками. По твоему сердцу. По тем мелочам из жизни наших детей, которые помним только ты и я. По твоей коже, всегда такой теплой. По твоей наполовину опустевшей кружке с кофе, стоящей на перилах веранды в семь утра».
Джейн могла бы продолжать и продолжать, но Карл устал, он удовлетворился и этим. По-настоящему на его вопрос следовало ответить: «По всему». Она будет скучать по всему. Того, чего она не осознавала или считала само собой разумеющимся, когда жила с Карлом и была его женой, было намного больше, чем вещей, которые она могла перечислить.
6
— Привет, — сказала Джейн Миллер Левину. — Я Джейн. Мы разговаривали несколько дней назад.
Ее светло-каштановые волосы были зачесаны назад и убраны в простой пучок. Глаза, пожалуй, слишком большие, небесно-голубого цвета, несколько отвлекали внимание от лимонной блузки и немодных джинсов. Она аккуратно села на пол, точно девочка на школьный мат, и обхватила ноги руками.
— Я помню, — сказал Левин. — Вы туристка?
— Это так заметно? — усмехнулась Джейн.
Левин покосился на ее правильные, почти ортопедические туфли и подумал, что очень заметно.
— Я из Джорджии. А вы? Из Нью-Йорка? — спросила она.
— Я родился в Сиэтле, потом переехал в Лос-Анджелес, но большую часть жизни провел здесь.
— Меня занесло сюда на второй день пребывания в городе, — стала рассказывать Джейн с акцентом, навевавшим воспоминания об «Унесенных ветром». — Я знаю, что могла бы сейчас бродить по Метрополитен-музею, или нарезать круги по Гуггенхайму[7], или фотографировать виды с Эмпайр-стейт-билдинг, или посещать остров Свободы, но это одно из самых любопытных зрелищ, которые я когда-либо видела, и мне никак от него не оторваться. — Она рассмеялась. — Вы перед ней уже садились?
— Нет, — сказал Левин.
— Но собираетесь?
Левин покачал головой.
— Не уверен, что мне этого хочется.
— Да, — согласилась Джейн. — Меня тоже не тянет.
И оба стали наблюдать, как со стула напротив Марины Абрамович встал мужчина и его место занял другой, худощавый и сутулый, в зеленом твидовом пиджаке. Этот продержался всего десять минут, и следом за ним появилась молодая девушка с узкими плечами и длинными гладкими волосами. Платье у нее было тонкое, голени тощие, и вся она, казалось, сгибалась под бременем своей короткой изнуряющей жизни. Сначала девушка сидела на краю стула, точно для того, чтобы в любой момент вскочить и убежать, но по прошествии нескольких минут она придвинулась к спинке, и взгляд ее стал заинтересованным и сосредоточенным. Абрамович тоже, казалось, всплыла из каких-то глубин и отвечала своей визави особенно проницательным взглядом.