«…он вернулся (Есенин с Кавказа — М. Ч.) усталым, нервным. Дома же было как-то тихо и чуждо. Вечера мы теперь проводили одни, без посторонних людей, только свои: Сергей, Соня, Катя, я и Илья. Чаще других знакомых к нам заходил Наседкин и коротал с нами вечера… К нему хорошо относился Сергей, и Наседкин у нас был своим человеком. Даже 18 сентября, в день регистрации брака Сони и Сергея, у нас не было никого посторонних. Были все те же Илья и Василий Федорович.
19 декабря Катя и Наседкин зарегистрировали свой брак в загсе и сразу же сообщили об этом Сергею. Сергей был очень доволен этим сообщением, он уважал Василия Федоровича и сам всегда советовал сестре выйти за него замуж.
И тогда ими всеми вместе было принято решение, что и Наседкин поедет в Ленинград д будет жить вместе с ними».
И вот последний, трагический день:
«На улице еще бушевала метель. Часов в одиннадцать нарочный с почты принес нам первую настораживающую телеграмму: «Сергей болен еду Ленинград Наседкин».
Сергей болен. Что могло случиться за 5 дней, в течение которых мы не видели его? Стало тревожно, но успокаивало то, что рядом с ним Василий Федорович, свой человек».
Давая эту телеграмму, Наседкин уже знал о смерти друга, но сразу не решился сообщить об этом родным.
«Часа через три к нам снова пришел нарочный с почты и на этот раз нам принес еще две телеграммы — одну из Москвы от друга Сергея Анны Берзинь, которая писала: «Случилось несчастье приезжайте ко мне», — и вторую от Василия Федоровича из Ленинграда с сообщением о смерти Сергея».
А эти строки принадлежат Екатерине Александровне Есениной:
«Смерть Есенина была тяжелой утратой для Наседкина. Он всегда верил, что поэзия Есенина будет жить долго. Он тщательно собирает материалы к биографии Есенина, пишет воспоминания о нем. Собранные им материалы, письма Есенина к Панфилову, ранние стихи, все документы о его образовании и написанные им лично материалы в настоящее время служат основным источником к биографии Есенина».
В 1927 году выходит в свет первая книга стихов Наседкина, которую он назвал «Теплый говор». В стихах был теплый говор спелой ржи в предчувствие счастья. Вторая книга его стихов — «Ветер с поля» — появилась в 1931 году. В это время Наседкин работает в журнале «Колхозник», который был организован по инициативе А. М. Горького. В 1933 году был напечатан последний сборник стихов поэта…
И вот я еду в Веровку. Туда, где
…за сизым крутым небосклоном,
Под ногой чуть заметно пыля,
Оглашаемы свистом и звоном,
Без конца пробегают поля.
В Мелеузе узнал, что деревни уже нет, ее жители переехали в соседние деревни при укрупнении колхозов. Есть Наседкины в Ивановке, это в четырех километрах от бывшей Веровки. Едем в Ивановку с заведующим орготделом Мелеузовского райкома комсомола Анатолием Прокудиным. Он хорошо знает эти места.
Крайний дом.
— Если не ошибаюсь, вот тут и живут Наседкины.
С замиранием сердца стучу в дверь.
Вышла пожилая женщина.
— Наседкин Федор из Веровки?.. — Женщина окинула нас долгим внимательным взглядом. — А вы что, сродственниками ему будете?
Я долго и путанно стал объяснять, что к чему.
— Как не знать. Ведь сродственница я им по мужу-то. Так-то я Гребнева. Они жили в Веровке, а мы на хуторе рядом, Шарлыцким назывался. А потом хутор соединился с деревней. Когда образовался колхоз, назвали его Пугачевским. Потом и деревню по колхозу стали называть Пугачи. И сына ихнего, Василия, помню. Правда уж, не так хорошо. Времени-то сколько утекло. В Москве он жил. Приезжал он редко: то учился, то воевал. Помню, приехал как-то, в году 23, кажется. Ходит вокруг деревни по полям, тихий такой. Все рожь руками трогает, гладит колосья.
— Что с тобой, Василий? — спрашивает мужик-то мой, покойник.
— А я три года травинки не видел, не то что поле. Пески одни.
А потом как-то с женой приезжал. Тоненькая такая, как девчонка. Катей звали. Золотые руки у нее были. Полдеревни она у нас вылечила. Время было тяжелое, врачей не было, она и взялась. И сестру его, Тоню, на ноги поставила, а ведь умирала совсем. Долго потом о ней добром вспоминали, письма писали, чтобы помогла советом. Жива ли?.. Родители? Нет уж их, милый, давно. Помню, вывели их беляки на улицу, как родителей красного комиссара, и хлеб их весь подожгли: «смотрите, мол»… А Веровка-то вон, за пригорком. Тихо там теперь. И поля кругом.
(Летом 1975 года, узнав, что Екатерина Александровна Есенина-Наседкина немного приболела, я завез ей в память о тех далеких днях баночку знаменитого башкирского меда: «Выздоравливайте поскорей!»
— Как же, помню, — улыбнулась она. — Всех помню. У нас еще там сын тяжело заболел. Других-то лечила, а его не уберегла. Климат не пришелся ему, потому мы вскоре и уехали оттуда. И деревни все окрестные хорошо помню: Шарлыцкий хутор, Юрматы, Сыскан. И Мелеуз хорошо помню… Сергей все собирался в Башкирию поехать, Василий Федорович-то его постоянно звал. Да и так он Башкирией давно интересовался. Еще когда собирал материал к поэме «Пугачев»… Теперь вот дочь собирается поехать, посмотреть на родственников, на места, где родился отец…)
На пригорке мы оставили мотоцикл. До горизонта во все стороны с легким шорохом катились волнами зреющие хлеба, тепло говорили, — и ветер посвистывал в решетке ограды на братской могиле. В ней лежали солдаты, гражданской войны — одногодки и, может, даже школьные товарищи поэта и красного комиссара Василия Наседкина.
А внизу под пригорком — под знойным степным небом без единого облачка — лежала заброшенная деревня, в которой он родился. В память о которой даже в раскаленных пустынях Средней Азии ему казались «тучи соломой, дали — покатым плетнем».
Под пригорком грелась на солнце заброшенная деревня, в которой жила когда-то похожая на сотни и тысячи других крестьянок старушка мать. Она давным-давно сошла в могилу, конечно же совсем не подозревая о том, что ее полное материнской тревоги письмо к далекому сыну было последним обостренным толчком, заставившим обнажиться сердце и память другого поэта, тоже крестьянского сына, — и родились стихи, ставшие великим памятником всем матерям Росши.
Мы опустились к деревне. Два ряда заросших полынью и татарником фундаментов.
Ветлы с орущими грачами. Камышовая речка Сухайла. Мосток через нее. Пророческими оказались строки поэта:
Ветер тише — темный, дальний, древний.
Я иду обратно. Мне приветно
Машут ветлы над глухой деревней,
Очень низкой и едва заметной,
Словно вся она объята дремой
Под истлевшей, выцветшей соломой.
Я смотрю и чувствую — унижен
Этим видом азиатских хижин,
Где судьбы безрадостной немилость
Чересчур уж долго загостилась.
Пусть уходит — к смерти наготове!
Шире дверь для буйной крепкой нови,
Чтоб переиначить навсегда
Это царство нищего труда!
Жизнь переиначена. И в этой новой жизни оказалась ненужной «низкая деревня» Веровка. Остались лишь ветлы. Те самые:
На краю деревни, на поляне.
Под ветлой крестьянское собранье.
Чей-то голос, хриплый и метельный,
Говорил о жизни об артельной.
Тогда мужики и не догадывались, что это собрание и решило судьбу их деревни: при «артельной жизни» станут обузой десятки беспорядочно разбросанных по степи маленьких деревень и хуторов — они сольются в большие села без соломенных крыш.