Георгий Львович спросил меня, не забыл ли он что-нибудь записать. По правде сказать, при чтении этого списка я уже начинал чувствовать знакомое мне раздражение, и спазмы стали подступать к моему горлу. Меня удивила эта мелочность. Георгий Львович словно забыл, какой путь ожидает нас. Как будто у трапа будут стоять лошади, которые и отвезут рассчитавшуюся команду на ближайшую железнодорожную станцию или пристань. Неужели он забыл, что мы идем в тяжелый путь, по дрейфующему льду, к неведомой земле, при условиях худших, чем когда-либо кто-нибудь шел? Неужели в последний вечер у него не нашлось никакой заботы поважнее, чем забота о заспинных сумках, топорах, поломанном лаге, пиле и гарпунах? Мне казалось тогда, что другие заботы сделали его в последний день несколько вдумчивее, серьезнее… Я сдержал себя и напомнил Георгию Львовичу, что он забыл записать палатку, каяки, нарты, кружки, чашки и ведро оцинкованное. Палатка была записана сейчас же, а посуду было решено не записывать. «Про каяки и нарты я тоже не пишу, — сказал он, — по всей вероятности, они к концу пути будут сильно поломаны, да и доставка их со Шпицбергена будет стоить дороже, чем они сами стоили в то время. Но если бы вам удалось доставить их в Александровск, то сдайте их на хранение исправнику». Я согласился с ним.
Сильно возбужденный, ушел я из каюты командира вниз».
Альбанов, невольно дав оценку поведению Брусилова, старается быть до конца объективным и самокритичным, поэтому сразу же оговаривается:
«Сейчас, когда прошло уже много времени с тех пор, когда я спокойно могу оглянуться назад и беспристрастно анализировать наши отношения, мне представляется, что в то время мы оба были нервнобольными людьми. Неудачи с самого начала экспедиции, повальные болезни зимы 1912–1913 года, тяжелое настоящее положение и грозное неизвестное будущее с неизбежным голодом впереди, все это, конечно, создавало благоприятную почву для нервного заболевания. Из разных мелочей, неизбежных при долгом совместном жилье в тяжелых условиях, создавалась мало-помалу уже крупная преграда между нами. Терпеливо разобрать эту преграду путем объяснений, выяснить и устранить недочеты нашей жизни у нас; не хватало ни решимости, ни. хладнокровия, и недовольство все накоплялось и накоплялось.
С болезненной раздражительностью мы не могли бороться никакими силами, внезапно у обоих появлялась сильная одышка, голос прерывался, спазмы подступали к горлу, и мы должны были прекращать наше объяснение, ничего не выяснив, а часто даже позабыв о самой причине, вызвавшей их. Я не могу припомнить ни одного случая, чтобы после сентября 1913 года мы хоть раз поговорили с Георгием Львовичем как следует, хладнокровно, не торопясь скомкать объяснение и разойтись по своим углам. А между тем, я уверен теперь, объяснись мы хоть раз до конца, пусть это объяснение сначала было бы несколько шумным, пусть для этого нам пришлось бы закрыть двери, но в конце концов для нас обоих стало бы ясно, что нет у нас причин для ссоры, а если и были, то легко устранимые, и устранение этих причин должно было только служить к всеобщему благополучию. Но, к сожалению, у нас такого решительного объяснения ни разу не состоялось, и мы расставались, хотя и по добровольному соглашению, но не друзьями».
И в такой вот обстановке нервозности, непонимания и даже скрытой враждебности Альбанов уходит с судна. Все это мешало хотя бы более или менее хорошо подготовиться к походу, а и без этого многого из снаряжения и продовольствия не хватало. Да и поджимало время. Давайте попытаемся представить Альбанова в последние дни на «Святой Анне».
Решение твердое, но все-таки не может не глодать сомнение: что ждет впереди? Сначала он решил уходить один. Это ведь только потом, видя его непреклонную решимость, к нему присоединятся другие. Любопытная, кое о чем говорящая деталь: с судна с ним уходила самая демократическая часть экипажа: матросы, кочегары…
Решиться уходить одному с еще не терпящего бедствие корабля, дрейфующего чуть ли не у самого Северного полюса! На такой шаг, несомненно, мог решиться или сумасшедший, или человек невероятнейшего мужества. Никто в истории освоения Арктики и Антарктики — ни до него, ни после — не собирался и не предпринимал подобное путешествие в одиночку.
Мало того, у него не было каких-нибудь мало-мальски годных карт района, по которому предстояло идти: «Мы тогда даже не были уверены в том месте, где мы находимся и где мы должны встретить землю. На судне у нас не было карты Земли Франца-Иосифа. Для нанесения своего дрейфа мы пользовались самодельной (географической) сеткой, на которую я нанес увеличенную карточку этой земли, приложенную к описанию путешествия Нансена. Про эту предварительную карточку сам Нансен говорит, что не придает ей серьезного значения, а помещает ее только для того, чтобы дать понятие об архипелаге Земли Франца-Иосифа. Мыс Флигели на нашей карте находился на широте 82 градуса 12 минут. К северу от этого мыса у нас была нанесена большая Земля Петермана, а на северо-запад — Земля короля Оскара. Каково же было наше недоумение, когда астрономические определения марта и первых чисел апреля давали наши места как раз на этих сушах и в то же время только бесконечные ледяные поля по-старому окружали нас».
На что же он все-таки надеялся?
Только на самого себя. Вы прочитали его «Записки…» взахлеб, торопясь — что же будет дальше?
Прочтите их еще раз — и не торопясь, вдумчиво. Проследите за его спокойными и, может быть, даже, с первого взгляда, холодными мыслями. Его ничто не может заставить хоть на мгновенье потерять самообладание. Его мужеству можно удивляться снова и снова. Откуда это — непоколебимое, что бы ни случилось, — спокойствие духа?
Его «Записки…» потрясают прежде всего простотой, чувством меры, которого порой не хватает и маститым литераторам, в них нет и тени трагического нагнетания. Но литературный талант — талантом, он несомненен (вспомните его «тройку» по русскому языку), главное в другом — их мог написать только человек очень мужественный, и не просто мужественный, а даже не подозревающий в себе этого качества, точнее, считающий его само собой разумеющейся чертой каждого, берущего на себя право называться мужчиной.
Нельзя без содрогания читать строки из дневника Альбанова о смерти Нильсена. Они потрясают прежде всего опять-таки своей мужественной простотой:
«К этой могиле был подвезен Нильсен на нарте, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот, он ушел уже… ему больше никуда не надо… вся работа, все труды и лишения пошли насмарку. А нам еще надо добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове, повторяю, что — смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех лас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего «кандидата», на Шпаковского, мысленно гадая, «дойдет он, или уйдет ранее». Один из шутников даже как бы со злости прикрикнул на него: «Ну, чего ты сидишь, мокрая курица! За Нильсеном, что ли, захотел! Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку закричал: «Позапинайся ты у меня, позапинайся!» Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал. Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление более здорового человека против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца».
Тысячи и тысячи людей болели и гибли от страшной и до конца еще не разгаданной болезни полярных стран — цинги. У человека начинают заплетаться ноги, выпадать зубы, на него наваливается апатия, слабеет воля. И врачи зачастую бессильны были против нее. Не избежал этой печальной участи и экипаж «Святой Анны», хотя на судне была доброкачественная витаминизированная пища и, казалось, не было никаких предпосылок к цинге.