Ты все глядишь из тучи темно-сизой… Ты все глядишь из тучи темно-сизой, и лилия – в светящейся руке; а я сквозь сон молю о лепестке и все ищу в изгибах смутной ризы изгиб живой колена иль плеча. Мне твоего не выразить подобья ни в музыке, ни в камне… Исподлобья глядят в мой сон два горестных луча. 27 января 1923 г. И утро будет: песни, песни… И утро будет: песни, песни, каких не слышно и в раю, и огненный промчится вестник, взвив тонкую трубу свою. Распахивая двери наши, он пронесется, протрубит, дыханьем расплавляя чаши неупиваемых обид. Весь мир, извилистый и гулкий, неслыханные острова, немыслимые закоулки, как пламя, облетит молва. Тогда-то с плавностью блаженной, как ясновидящие, все поднимемся, и – в путь священный по первой утренней росе. 30 января 1923 г. Глаза прикрою – и мгновенно… Глаза прикрою – и мгновенно, весь легкий, звонкий весь, стою опять в гостиной незабвенной, в усадьбе, у себя, в раю. И вот из зеркала косого под лепетанье хрусталей глядят фарфоровые совы — пенаты юности моей. И вот, над полками, гортензий легчайшая голубизна, и солнца луч, как Божий вензель, на венском стуле, у окна. По потолку гудит досада двух заплутавшихся шмелей, и веет свежестью из сада, из глубины густых аллей, неизъяснимой веет смесью еловой, липовой, грибной: там, по сырому пестролесью, — свист, щебетанье, гам цветной! А дальше – сон речных извилин и сенокоса тонкий мед. Стой, стой, виденье! Но бессилен мой детский возглас. Жизнь идет, с размаху небеса ломая, идет… ах, если бы навек остаться так, не разжимая росистых и блаженных век! 3 февраля 1923 г. При луне, когда косую крышу… При луне, когда косую крышу лижет металлический пожар, из окна случайного я слышу сладкий и пронзительный удар музыки; и чувствую, как холод счастия мне душу обдает; кем-то ослепительно расколот лунный мрак; и медленно в полет собираюсь, вынимая руки из карманов, трепещу, лечу, но в окне мгновенно гаснут звуки, и меня спокойно по плечу хлопает прохожий: «Вы забыли, — говорит, – летать запрещено». И застыв, в венце из лунной пыли, я гляжу на смолкшее окно. Берлин, 6 марта 1924 г. Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то…
Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-то в локоть толкнул, проходя. Сердце, на камни упав, скорбно разбилось на песни. Прими же осколки. Не знаю, кто проходил, подтолкнул: сердце я бережно нес. 7 марта 1923 г. Памяти Гумилева Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила. Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем медном Петре и о диких ветрах африканских – Пушкин. 19 марта 1923 г. Родине Посвящается моей сестре Елене Воркующею теплотой шестая — чужая – наливается весна. Все ждет тебя душа моя простая, гадая у восточного окна. Позволь мне помнить холодок щемящий зеленоватых ландышей, когда твой светлый лес плывет, как сон шумящий, а воздух – как дрожащая вода. Позволь мне жить, искать Творца в творенье, звать изумленье рифмы и любви. Не укоряй в час трудного горенья, что вот я вспомнил ландыши твои. Как тень твоя, чужой апрель мне сладок. Взволнованно душа тебя зовет, текучий блеск твоих дождей и радуг, когда весь лес лепечет и плывет. Твой будет взлет неизъяснимо ярок, а наша встреча – творчески-тиха; склонюсь, шепну: вот мой простой подарок, вот капля солнца в венчике стиха. 31 марта 1923 г. Река Каждый помнит какую-то русскую реку, но бессильно запнется, едва говорить о ней станет: даны человеку лишь одни человечьи слова. А ведь реки, как души, все разные… нужно, чтоб соседу поведать о них, знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный, изумрудную речь водяных. Но у каждого в сердце, где клад заковала кочевая стальная тоска, отзывается внятно, что сердцу, бывало, напевала родная река. Для странников верных качнул я дыханьем души эти качели слогов равномерных в бессонной тиши. Повсюду — в мороз и на зное — встретишь странников этих, несущих, как чудо, как бремя страстное, родину. Сам я, бездомный, как-то ночью стоял на мосту в городе мглистом, огромном и глядел в маслянистую темноту рядом с тенью случайно любимой, стройной, как черное пламя, да только с глазами безнадежно чужими. Я молчал, и спросила она на своем языке: «Ты меня уж забыл?» — и не в силах я был объяснить, что я там, далеко, на реке илистой, тинистой, с именем милым, с именем, что камышовая тишь… Это словно из ямочки в глине черно-синий выстрелит стриж. И вдоль по сердцу носится с криком своим изумленным: вий-вий! Это было в России, это было в раю… Вот гладкая лодка плывет в тихоструйную юность мою, мимо леса, полного иволог, солнца, прохлады грибной, мимо леса, где березовый ствол чуть сквозит белизной стройной в буйном бархате хвойном, мимо красных крутых берегов парчовых островков, мимо плавных полянок сырых, в скабиозах и лютиках. Раз! – и тугие уключины звякают, – раз! – и весло на весу проливает огнистые слезы в зеленую тень. Чу! – в прибрежном лесу кто-то легко зааукал… Дремлет цветущая влага, подковы листьев ползучих, фарфоровый купол цветка водяного. Как мне запомнилась эта река, узорная, узкая! Вечереет… (и как объяснить, что значило русское «вечереет»?) Стрекоза – бирюзовая нить, два крыла слюдяных – замерла на перилах купальни… Солнце в черемухах. Колокол дальний. Тучки румяные, русые. Червячка из чехла выжмешь, за усики вытащишь, и – на крючок. Ждешь. Клюет. Сладко дрогнет леса, и блеснет, шлепнет о мокрые доски голубая плотва, головастый бычок или хариус жесткий. А когда мне удить надоест, на деревянный навес взберусь (…Русь!..) и оттуда беззвучно ныряю в отраженный закат… Ослепленный, плыву наугад, ширяю, навзничь ложусь – и не ведаю, где я — в небесах, на воде ли. Мошкара надо мною качается вверх и вниз, вверх и вниз – без конца… Вечер кончается. Осторожно сдираю с лица липкую травку. В щиколку щиплет малявка: сладок мне рыбий слепой поцелуй. В лиловеющей зыби узел огненных струй — и плыву я, горю, глотаю зарю вечеровую… А теперь в бесприютном краю, уж давно не снимая котомки, качаю – ловлю я, качаю – ловлю строки о русской речонке, строки, как отблески солнца, бессвязные… А ведь реки, как души, все разные, нужно, чтоб соседу поведать о них, знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный, изумрудную речь водяных. Но у каждого в сердце, где клад заковала кочевая стальная тоска, отзывается внятно, что сердцу, бывало, напевала родная река… Берлин, 8 апреля 1923 г. |