Меня разбирает любопытство: кто же, наконец, этот человек? И вдруг меня озаряет: а не Лушин ли жених? Она как-то рассказывала мне, что к ней сватался один вдовец, у которого было двое маленьких детей, но потом замужество почему-то расстроилось. Возможно, расхотел связываться с дочкой кулака?
Я пробую руками открыть дверь, но она никак не подается. Тогда я поворачиваюсь к ней спиной и толкаю изо всех сил. Дверь распахивается, и я, влетев внутрь, с трудом удерживаюсь на ногах.
От смущения перед незнакомцем я заливаюсь румянцем.
— Поздоровайся с дядей! — говорит мама.
— Здравствуйте! — выполняю я приказ.
— Поди сюда! — обращается ко мне незнакомец. В его большой рыжеватой бороде прячется поощрительная улыбка.
Я поглядываю на Лушу, на маму. Они с живым интересом ждут, что будет дальше.
Я подхожу к незнакомцу. Он ставит меня у себя между коленями. От него пахнет мягко щекочущими деревенскими запахами, памятными мне по даче.
— На, держи! — говорит Лушин гость и протягивает мне горсть лесных орехов.
Я сдираю с головы феску, подставляю ее. Она сразу же до краев наполняется отборными орехами.
Бородатый гладит меня по голове. Верхушкой лба я ощущаю шершавость и мозолистость огромной ладони.
— Спасибо! — спохватываюсь я.
— Ешь, кушай, сынок! — ласково говорит Лушин гость.
Я сажусь рядом на табуретку, и он сильными и ловкими пальцами начинает лущить орехи. Одно за другим я отправляю в рот вкусные ядрышки.
Мама ставит на середину стола тарелку с четырьмя ломтями хлеба и блюдечко с несколькими ирисками — их продавили в буфете горсовета, по десять штук в одни руки, наливает себе и другим чай.
Я не прислушиваюсь к разговору взрослых: все мое внимание сосредоточено на орехах.
Лушин гость управляется сразу с двумя делами: колет орехи и пьет чай из большой папиной чашки. Пьет он не спеша, уважительно к себе и хозяевам. Но от хлеба почему-то отказывается. Правда, ириску после долгих маминых уговоров берет. Ее ему хватает на огромную чашку жиденького чая.
— Благодарствую, — говорит он, переворачивая чашку вверх донышком.
Затем он поднимает с полу упавшую палку и встает, выходит из-за стола.
— Спасибо за хлеб, чай, — еще раз благодарит он маму и низко кланяется ей.
— Минуточку! — вдруг восклицает мама и скрывается в соседней комнате. Возвращается она оттуда с полбуханкой хлеба, завернутой в газету.
На этот раз он не отказывается от хлеба, молча укладывает его в тощую котомку.
— Ну, хозяюшка, прощай, не поминай лихом, — говорит он маме и, закинув котомку за спину, выходит из комнаты в сопровождении Луши…
— Кто он? — шепотом спрашиваю я маму.
— Лушин брат.
— Кулак?
— Ну этого я не знаю, — отвечает мама. — Но ты лучше никому не говори, что он приходил. Слышишь?
— Слышу, — говорю я, досасывая третью ириску…
5
Давно уже пора прийти очередной хлебной посылке из Ленинграда, а ее все нет и нет. Столько же дней не высовываю я нос на улицу. Зато одна за другой открываются мне тайны нашего двора, который я излазил вдоль и поперек. Кстати, под нашим двором я понимаю нечто большее, чем сам двор. В него входят и сад, и оба дома — наш и хозяйки, и два чердака, и три сарая, и многое-многое другое, что находится по эту сторону забора. Чего только я не нахожу во время моих лазаний. Тут и старая икона с тусклым изображением какого-то изможденного святого, и побитая молью фуражка, которую, как объяснила мне мама, до революции носили студенты, и лото со всего тремя недостающими фишками, и почти исправные ходики…
Но наибольшую радость мне доставляют четыре неописуемо прекрасных антоновских яблока, которые я случайно обнаружил в сене, на чердаке нашего флигелька. Написал "случайно" и заухмылялся. Не такой уж я простак, чтобы не знать, что каждый год хозяйка закладывает здесь перезимовать сотни яблок твердых сортов. Отсюда берет их и продает на базаре. В сущности, наш чердак только называется так — "наш". Мы даже не заглядываем сюда. А мне, кроме того, строго-настрого запрещено мамой брать яблоки. Я и не беру. Правда, сама хозяйка иногда угощает меня, сунет одно-два яблочка, и на этом надолго успокаивается.
К лету яблок на чердаке не остается. Но случается, что не всегда удается выбрать подчистую. Вот и сейчас, на мое счастье, я нахожу в сене четыре громадных яблока урожая прошлого года, каким-то образом не замеченных хозяйкой. Я думаю, для мамы и Луши не стояло бы вопроса, что делать с ними, брать или не брать. "Пусть хоть золото лежит!" — говорит мама. Я же рассматриваю яблоки как свой законный трофей. И тут же на чердаке воровато съедаю их. Боюсь одного — как бы кто не увидел. Объясняй потом…
На шестой день моего добровольного заточения происходит одна неприятная, можно даже сказать, прискорбная история. Дело в том, что по забавному стечению обстоятельств на противоположной стороне нашей улицы живут со своими семьями столяр Троцкий, бухгалтер Плеханов и возчик Зиновьев. Все они, как я понимаю, несут на себе груз своих фамилий. Троцкий, например, всегда ходит с поникшей головой, как будто его, а не того, другого, выслали за границу. Плеханов нередко останавливается на ходу и задумывается над тем, что, возможно, не додумал первый русский марксист. Зиновьев же развозит ситро в бутылках по торговым точкам и, словно предчувствуя судьбу своего однофамильца, с виноватым видом здоровается с каждым встречным.
Но вернусь к основному рассказу. Все начинается с того, что в нашем почтовом ящике мы обнаруживаем письмо, адресованное Троцкому. Обычная ошибка почтальона, исправить которую не составляет труда — всего-то добежать до угла и отдать письмо. Естественно, кроме меня, больше некому поручить такое ответственное дело. Но, к Лушиному удивлению, я, вместо того чтобы обрадоваться оказанному мне доверию, всем своим видом выражаю нежелание идти. При одной только мысли, что я могу встретить на углу обманутую мною шестерку, меня охватывает малодушный страх. Я отчетливо представляю, что ждет меня при встрече. Они будут мстить мне, изгаляться надо мной за каждый несъеденный кусок хлеба. И кто знает, хватит ли у меня на этот раз терпения противостоять их изощренным истязаниям!
Но может быть, Глисты и его приятелей нет на их излюбленном месте? Мало ли куда они могут уйти — в лес, на реку, в кино, на военное кладбище, где хоронят разбившихся летчиков? Я осторожно высовываюсь из калитки и одним глазком смотрю на пригорок. Там, действительно, нет ни души. Я понимаю, что риск — благородное дело, и, собравшись с духом, выхожу на улицу. Быстро перебегаю дорогу. Теперь все решают секунды. Прижимая к груди чужое письмо, я бегу по деревянным мосткам к четырехоконному дому Троцкого.
Есть еще, чего я побаиваюсь, кроме шестерки. Это огромная овчарка Вега, готовая, кажется, разорвать каждого, кто сунется во двор Троцкого. Стоит только переступить порог, как она уже несется к воротам, гремя цепью и злобно скаля зубы.
Вот и калитка. Я слышу, как в глубине двора сердито завозилась Вега.
Я поднимаюсь на цыпочки, но до звонка мне все равно не дотянуться: по меньшей мере не хватает полруки.
Тогда я взбираюсь на высокое крыльцо с никогда не отпираемой дверью и негромко, чтобы не слишком злить пса, стучу в ближайшее окно.
Тотчас же предупредительным лаем отзывается Вега: дескать, я тут рядом, не забывай!
Вскоре в приоткрытом окне появляется унылое морщинистое лицо Троцкого. Увидев меня, он удивленно вскидывает свои кустистые седые брови.
— Тебе чего, мальчик?
— Вот, письмо вам, — протягиваю я.
— От кого? — он берет письмо и пробегает взглядом надпись на конверте. — Как оно к тебе попало?
— Его бросили к нам в ящик!
— Подожди, — говорит он и скрывается в комнате. Я знаю, чем он меня угостит. У него самая лучшая черная смородина в городе. Ею он одаривает соседей и знакомых.
Так и есть. Мне он тоже выносит стакан черной смородины.