Какое-то время я еще продолжаю подмазываться к Мурке, но ей в конце концов надоедают мои приставания и она уходит в сад…
Чем бы еще заняться?
4
Уже второй день я сижу в своем закутке, у забора. Через две щели и одну дыру я хорошо вижу, что делается на улице. Взгляд мой достает даже пригорок, на котором все время кто-нибудь да посиживает. С особым вниманием и опаской я слежу за действиями Глисты и его свиты. Всякий раз, когда они сворачивают на нашу улицу и проходят мимо, сердце у меня замирает, и я весь сжимаюсь в комок в своем крохотном закутке. Мне кажется, что я перестаю даже дышать. Меня очень тревожит, как они относятся к моему внезапному исчезновению. И страшно боюсь, как бы они не заглянули к нам во двор и не увидели меня. Правда, с двух сторон я надежно защищен от посторонних взоров густыми кустами акации. Мама, например, прошла мимо и не заметила. Но если дойти до колодца и там сразу обернуться, то разглядеть меня не составит большого труда.
Кроме страха перед ненасытным Глистой, чьи чрезмерные притязания так и остались без ответа, я испытываю еще все нарастающее чувство вины перед своими "очередниками", ведь идет второй день, как они ничего не получают из того, что им причитается. Два ломтя, которые я уже задолжал, тяжелым грузом лежат на моей совести. Как только представится возможность, я их верну. Ни крошки не зажилю. А нужно будет, свой кусок отдам…
Вдруг мой взгляд застывает. На той стороне улицы, как раз напротив закутка, показывается Ворона. Я не думаю, что он почувствовал мой взгляд, но тем не менее он останавливается и смотрит в мою сторону. Конечно, видеть меня он не может, и все-таки я, вопреки здравому рассудку, стараюсь не шевелиться, чтобы не выдать себя.
На тонком — с правильными чертами — лице Вороны появляется выражение отчаянной решимости. Неужели он заявится сейчас, потребует своей законной доли? А почему бы и нет? После того как он заходит к нам, мама обязательно восклицает: "Какой красивый мальчик!" Так что он запросто может зайти, спросить, где я, и непременно на обратном пути обнаружит меня. И тогда мне уже не отвертеться. Придется всеми правдами и неправдами добывать хлеб…
Но Ворона почему-то не спешит заходить. А потом, видимо, и вовсе раздумывает. Подтянув на тощем брюхе много раз чиненные штаны, он неожиданно исчезает из поля зрения.
Облегченно вздохнув, я продолжаю наблюдение за прохожими.
Улица наша, улица имени наркома Луначарского, пожалуй, самая малолюдная в этой части города. Прохожие здесь такая же редкость, как и все остальное. Иногда, прежде чем кто-нибудь появится, проходит уйма времени. Я устанавливаю для себя даже закономерность: прохожие почему-то отдают предпочтение той стороне, с ее кривыми и разбитыми деревянными мостками.
Но кое-кто не забывает и нашу. Вот уже с добрых пару минут я слышу медленно приближающиеся шаги. Человек шагает тяжело и неровно.
Наконец он доходит до наших ворот и останавливается. И хотя отсюда мне его не видно, я догадываюсь, что он пытается прочесть номер нашего дома, почти полностью выгоревший на солнце и смытый дождем. Одну из двух троек вообще невозможно разглядеть.
К нам или не к нам?
К нам! Человек берется за дверное кольцо и осторожным поворотом поднимает щеколду. По тому, как он отпирает дверь — нерешительно, неумело, я тут же делаю вывод, что это наверняка кто-то из чужих…
Так и есть. Опираясь на самодельную суковатую палку, сильно прихрамывая, к нам во двор входит бородатый мужчина абсолютно деревенского вида. На нем старый помятый пиджачок, из-под которого выглядывает серая косоворотка с белыми пуговицами. Не лучше и брюки — заплата на заплате.
Поначалу у меня и в мыслях нет, что его интересуем мы, а не хозяйка с ее многочисленными деревенскими родственниками и знакомыми. И вдруг он, не останавливаясь у хозяйкиного крыльца, поворачивает к нашему флигельку.
Кто он? Что ему надо от нас?
Я весь сгораю от любопытства, высовываюсь из своего закутка. Но опасение, что человек может обернуться и увидеть меня, подумать, что я подсматриваю за ним, заставляет снова укрыться в кустах…
Первой незнакомца замечает Луша, стоявшая у окна. Он еще только поднимается по ступенькам крыльца, а она уже выскакивает к нему. Даже издалека я слышу ее взволнованное мычание. Она хватает человека за руку и ведет его в дом.
Значит, он к Луше?
И тут меня обжигает воспоминание. Как-то на днях я услышал разговор мамы с тетей Маней о Луше. Оказывается, в позапрошлом году всю Лушину семью, включая братьев, живших отдельно от родителей, раскулачили и сослали куда-то на Север. Лушу же не тронули, потому что она еще до коллективизации ушла в город на заработки. По твердому убеждению мамы, несомненно, учли и то, что она инвалид. "Дочь за отца не отвечает", — сказала мама, не подозревая, что в скором времени почти те же самые слова произнесет товарищ Сталин.
Кстати, для своих восьми лет я неплохо политически подкован. Прекрасно знаю, кто такие кулаки, бедняки. Первые, разумеется, все без исключения, злодеи, недаром их рисуют в газетах с топорами и обрезами, с прямо-таки зверскими лицами. Вторые, опять же без исключения, хорошие и добрые люди. Так же, вполне доходчиво, могу объяснить, что такое колхоз, совхоз, эмтээс. И конечно, всей душой переживаю за мальчика Павлика Морозова, который не побоялся кулаков и сообщил о них куда следует, за что и был зверски убит ими.
Я не скажу, что поначалу не огорчился, узнав, что Луша из кулацкой семьи. Несколько дней я не спускал с нее подозрительных глаз. Однако моей революционной бдительности хватило всего на неделю. Я почувствовал, что чуждое происхождение Луши нисколько не мешает мне любить ее. К тому же, как объяснил мне гостивший тогда у нас мамин брат, она порвала с семьей, не стала жить с врагами советской власти. Не знаю, откуда он почерпнул эти сведения (языком глухонемых он не владел и с Лушей ни о чем не разговаривал), но я сразу же поверил ему. А поверив, перестал думать о Лушиных родственниках…
И вот сейчас снова, с появлением странного незнакомца, ко мне возвращается подозрительность…
Кто же он, этот человек? Кем он приходится Луше? По тому, как она обрадовалась ему, видно, что они близкие родственники. Может быть, это даже ее отец или один из братьев, убежавший из ссылки? А вдруг у него при себе топор или обрез? Конечно, Луша заступится за нас, не даст в обиду. Но, несмотря на эту успокоительную мысль, мне все равно страшно…
Тревога за маму заставляет меня выбраться из своего надежного укрытия и бесшумно, украдкой, чтобы, не дай бог, не заметил незнакомец, подобраться к дальнему, плохо освещенному окну нашего флигелька. Оттуда хорошо наблюдать, но самого тебя при этом не видно. Первое, что я установил, это то, что мама, Луша и ее гость находятся на кухне, окно которой выходит в сад. Чтобы заглянуть в него, надо обойти чуть ли не весь дом.
Второе окно во двор, к которому я подкрадываюсь, выводит мой взгляд через открытую дверь прямиком на кухню. Все трое уже сидят за столом. Вернее, сидят пока двое — мама и незнакомец. Луша же возится с самоваром, стоящим на лавке. Я не помню, чтобы у нее когда-либо еще так горели щеки и блестели глаза.
Мама, которая сидит ко мне лицом, оживленно разговаривает с Лушиным гостем. Ее, я догадываюсь, интересует положение дел на селе: как-никак она у нас депутат городского Совета, и это, как она считает, обязывает ее знать настроения масс. То, что она и неизвестный сидят и мирно разговаривают, сразу успокаивает меня. Я горжусь мамой: нет человека, с которым бы она не могла найти общего языка.
Одно меня не устраивает — что я вижу Лушиного гостя только со спины. Мне очень хочется украдкой взглянуть на его лицо…
Но только я отхожу от окна и ступаю на дорожку, ведущую в сад, как до меня из флигелька доносится звонкий голос мамы:
— Яшенька, иди ужинать!
— Иду, — отвечаю я басом.