«Прошу поднять бокалы!» — обратился ко всем отец Светланы. Он встал, поправил, как будто это был новый адмиральский мундир, мятую пижаму.
Испытывая неловкость и смущенно переглядываясь, поднялись с рюмками в руках Ипатов и Светлана. Встали и дядя Федя с Зинаидой Прокофьевной: он — сильно притушив усмешку в глазах, она — с видимой неохотой; не возражая, разумеется, против самого тоста, она бы предпочла, судя по всему, выпить за здоровье товарища Сталина сидя, по-домашнему.
«За товарища Сталина!» — торжественно провозгласил будущий тесть.
Чокнулись, выпили, сели, стали закусывать.
«Богу — богово, кесарю — кесарево», — неожиданно произнес дядя Федя.
«Опять?» — нахмурился отец Светланы.
«Все, — дядя Федя поднял обе руки. — Дискуссия окончена!»
«Славный он!» — шепнул Ипатов Светлане.
«Правда?» — обрадовалась она.
«Во!» — украдкой показал он большой палец.
Перешептываясь, они сдвинули головы настолько, что он прямо лицом погрузился в ее мягкие душистые волосы.
Это заметил дядя Федя.
«За нашу молодежь!» — произнес он, остановив на них благосклонный, понимающий взгляд.
Ипатов вскочил, протянул рюмку. Но сразу чокнулся с ним лишь дядя Федя. Родители же Светланы не торопились поднимать бокалы, заставили его даже ждать лишние секунды. Особенно не спешил будущий тесть. То ли задумался, то ли раздумывал, стоит ли отзываться на этот тост.
Однако приличие было соблюдено.
Двух рюмок водки (в дополнение к уже выпитому на углу портвейну) оказалось достаточно, чтобы Ипатов снова почувствовал себя на седьмом небе. Разом спало напряжение, не отпускавшее его весь день. Неожиданно стало легко, весело, свободно. Несмотря на холодок, по-прежнему ощущавшийся в отношениях с отцом Светланы, будущее рисовалось Ипатову чудесным, хотя и не всегда безоблачным, праздником. Ему хотелось сказать своим будущим родственникам что-нибудь необыкновенно хорошее, приятное, чтобы и дядя Федя, и Зинаида Прокофьевна, и даже Алексей Степанович видели, что он расположен к ним всем сердцем, всей душой, что искренне готов их полюбить, признать самыми близкими людьми.
И он поднялся с полной рюмкой в руке и, провожаемый встревоженно-озабоченным взглядом Светланы, чуть заплетающимся языком произнес:
«Я хочу выпить за нашу авиацию, которая надежно прикрывала нас с неба, которая назло фрицам завоевала господство в воздухе и показала гадам, на что способны сталинские соколы! Я хочу выпить также за наш славный Военно-Морской Флот, который топил вражеские корабли на всех меридианах («Почему на меридианах?» — вдруг подумал он). За мотопехоту, которая никогда не отступала! И конечно же, я хочу выпить за советских медиков, которые дважды спасли мне жизнь! За дружбу!» — заключил он и выпил одним духом.
Ипатов в общем был доволен собой, своим тостом. Не очень-то покривив душою (кое-какие преувеличения, допущенные в намеках на героическое прошлое родных Светланы, судя по их реакции, не слишком выходили за привычные рамки тоста), он никого не обошел, сказал приятное каждому. И даже то, что застольное слово прозвучало несколько тяжеловесно и прямолинейно, как приказ по войскам, в целом оно было воспринято больше со знаком «плюс», чем «минус». Во всяком случае, все трое, правда в разной степени, смотрели на выступавшего Ипатова приветливо и благосклонно. Не заставило себя ждать и еще одно, возможно самое весомое, подтверждение того, что он выступил удачно. Когда Ипатов сел, Светлана незаметно пожала ему руку: хорошо сказал, молодец!
Но тут, взволнованный тостом, вернее, той его частью, где отмечались заслуги авиации, ударился в воспоминания дядя Федя:
«Помню, послали меня уточнить направление движения вражеских танков под Ростовом-на-Дону. Уточнить-то я быстро уточнил. Даже сейчас, закрою глаза, как на ладошке все вижу: немцы уже далеко впереди, а гражданское население, тысячи людей, все еще противотанковые рвы роют. И некому их предупредить, сказать, что немцы давно их обошли, окружили. И я тоже не имел ни времени, ни возможности сообщить. Для этого надо было вернуться, посадить самолет, пойти на риск, на который я не имел права идти. Командование ждало от меня данных о нахождении немецких танков. Дорога была каждая минута. Не помню, когда я еще так матерился, душу отводил… А был еще случай — уже в Польше, когда шестерка «мессов» подловила на посадке два наших самолета, возвращавшихся из разведки. Аэродром был оборудован совсем недавно, и немцы не знали о его существовании. Чтобы не демаскировать себя, не потерять остальные машины, мы из укрытий глядели, как добивали наших товарищей. Одни угольки от людей остались. Не дай бог еще раз пережить такое… Я еще держался, а Вася Сталин плакал…»
«Плакал?» — удивленно переспросил Ипатов, не представлявший себе, чтобы командир дивизии или корпуса (пехотного, авиационного, артиллерийского, все равно какого) мог плакать при виде гибнущих в бою подчиненных. Никаких слез не хватило бы ему оплакивать бойцов. Но особенно не укладывалось в голове, чтобы плакал сын товарища Сталина, привыкший, наверно, к иным, неземным проявлениям чувств.
«Ну, в общем, глаза на мокром месте были, — ответил дядя Федя. — По правде говоря, трезвым я его редко когда видел. Как тогда, так сейчас. Боюсь, как бы боком не вышло ему его высокое родство и постоянные пьянки…»
Много чего рассказал тогда о своем именитом друге дядя Федя. Но больше всего запомнилось то, что никого не боялся, кроме отца… что всегда ходил в сопровождении двух огромных догов… что однажды ударил по лицу старшего офицера, осмелившегося возразить ему… что порою куролесил и самовольничал, как последний лейтенантишка… и что непосредственное начальство покрывало его, боялось или не хотело огорчать товарища Сталина…
А ведь дядя Федя был прав, опасаясь за судьбу друга. Как-то Ипатов находился в командировке в одном из старинных волжских городов. Приехал он туда, чтобы выбить бумагу для нужд института. Коробка дорогих ленинградских конфет, которую он, робея и стесняясь, преподнес суровой, затянутой даме из отдела снабжения, мгновенно сняла напряжение в их отношениях, и уже через полчаса он, довольный быстрым решением вопроса, вышел на улицу и солнечной стороной зашагал к центру города. Прежде всего его интересовали книжные магазины, которых здесь было видимо-невидимо. И вот в первом же из них он наскочил на двухтомник Мериме, который прозевал в Ленинграде. Его охватила горячая, нервная радость, знакомая каждому настоящему книголюбу. Рядом стоял мужчина в старой, сильно вытертой кожаной куртке. От него исходил резкий сивушно-коньячный запах. Только этим на мгновение поначалу обратил на себя внимание незнакомец. Ипатов пошел платить в кассу. И тут кассирша, наклонившись корпусом вперед в своем закутке, вдруг шепнула ему, показав на уныло бродившего по магазину мужчину: «Сын Сталина!» — «Как, сын Сталина?» — обомлел Ипатов, украдкой пожирая взглядом печального человека. «Василий, который был генералом, — пояснила женщина. — Совсем спился, бедненький». Ипатов смотрел на Василия Сталина жадными, ошарашенными глазами и искал сыновьего сходства с тем, кого еще недавно боготворили миллионы. Искал и не находил. Василий был среднего, даже ниже среднего роста, тусклая грязноватая седина расползалась по давно небритой щетине на бескровном испитом лице. Конечно, живого С т а л и н а видеть Ипатову не приходилось, но его портреты и статуи, несмотря на их быстрое исчезновение после известных событий, память хранила все в том же благообразном первозданном виде. Нет, ничего общего между отцом, запечатленном высоким искусством, и сыном, затертым молодецко-пропойной жизнью, не было. Даже всегда готовое услужить воображение оказалось бессильно заполнить непонятную пустоту…
«Забудьте, о чем здесь шла речь», — уже перед самым концом ужина предупредил Ипатова дядя Федя.
«Я не маленький», — ответил тот, пожав плечами.