За пустырём с высокой горки скатывалась улица Уйгурская – зимняя отрада для саночников со всех окрестностей. На горке стоял красивый купеческий дом с каменным фундаментом и резными наличниками на окнах. В купеческом доме жили пять семей советских рабочих и служащих, и одинокая пожилая женщина из дореволюционной интеллигенции.
С противоположной стороны бараков располагалось двухэтажное здание железнодорожного техникума, в котором работал мой отец. На другой стороне улицы был разбит сквер с молодыми карагачами (по-русски – вязами) и большими прямоугольными клумбами, на которых росли высоченные канны, горящие огромными красными цветам в течение всего долгого лета. Поздней осенью после первого мороза широкие листья канн становились жухло-коричневыми, а цветы скукоживались. Это служило сигналом к игре в джунгли, когда вся мелкотня гонялась друг за другом в густых зарослях подмороженных стволов, которые ломались с аппетитным хрустом.
За сквером стояла Никольская церковь с примыкающим к ней Никольским же базаром. Рынки у нас по-восточному именовались базарами.
Со словом «базар» у меня связано воспоминание, вызывающее тёплую улыбку:
Тётя Зоя сидит за столом, и что-то пишет, шевеля губами. Потом она поднимает глаза вверх, и на минуту задумывается, почёсывая подбородок кончиком ручки.
– Катя, а как правильно пишется «рынок» или «ринок»?
С правописанием у нее были проблемы, она ведь кончала украинскую школу.
Мама не успевает открыть рот, как бабушка выдает:
– На що тоби «рынок»? Пиши «базар»!
Родители мои разражаются смехом. Дело в том, что Зоя училась на бухгалтерских курсах, и ей надо было написать реферат по экономике капитализма. Поэтому без слова «рынок» она обойтись никак не могла.
Бабушка возмущается:
– Чого вы регочите?
Тут уж покатываются со смеху все. Мы с Жанкой за компанию, потому что хоть и не понимаем причину такого веселья, оставаться в стороне не можем.
– Ой, не могу-у-у-у! Базарная экономика! – стонет десятиклассница Галя.
Бабушка сначала недоумённо смотрит на эту ржущую компанию, а потом тоже начинает смеяться.
Не знаю, почему я вспомнила этот, в общем-то, незначительный эпизод. Скорее всего, из-за того, что всеобщее веселье привело меня в неописуемый восторг. Хорошо, когда всем хорошо!
Вообще из анналов памяти всплывают, наверное, только эмоционально окрашенные события. И то верно: на кой чёрт вспоминать рутинные вставания, одевания, завтраки-ужины и отходы ко сну. Разве что на завтрак вам вдруг предложат китайское блюдо под названием «Бой дракона с тигром», приготовленное из змеи и кошки.
Одно из самых ранних моих воспоминаний было для меня событием огромного значения:
Просыпаюсь я в своей люльке с бортами из витых металлических прутьев, а у меня в руке шоколадная конфета в светло-зелёном фантике, на котором нарисована большая белая ромашка! Эта конфета, которую сейчас я спокойно могла бы спрятать в зажатом кулаке, настолько больше моей детской ладошки, что кажется мне гигантской. Если бы тогда я могла выразить словами свои чувства, то, наверное, воскликнула бы: «Как прекрасна жизнь! Как великолепен мир! Как здорово, что я есть, и есть эта чудесная конфета с большой белой ромашкой на фантике!».
Не вздумайте называть меня сладкоежкой, потому что для такого прозвища нужно, как минимум, чтобы ребёнок сладостями объедался, а нам с сестрой так редко приходилось их есть, что каждая шоколадная конфета была праздником.
С конфетами связано и одно из самых горьких моих воспоминаний:
Мне лет пять. Жанна болеет. Она в детстве болела часто – шесть раз перенесла воспаление легких, и если бы не дефицитный в те времена пенициллин, расти бы мне без старшей сестрёнки.
Итак, укутанная Жанна лежит в нашей с ней общей кровати, мама сидит за швейной машинкой, а я рядом на полу играю сама с собой. (Я вообще могла подолгу играть в одиночестве так, что, по словам родителей, меня часто спохватывались, а я где-нибудь в закуточке сижу, согнувшись в три погибели, и бубню себе что-то под нос). В комнату входит папа, и что-то тихо говорит маме. Она кивает в ответ и обращается ко мне:
– Милочка, там, в буфете на нижней полке лежат конфеты, сходи за ними и принеси Жанночке.
Я мигом лечу в другую комнату (к тому времени Неверовых уже «расширили», разрешив занять освободившуюся комнату, расположенную по соседству с первой), открываю буфет и вижу пять или шесть шоколадных конфет. Торопливо разворачиваю их одну за другой и сую в рот. Наскоро прожевав, возвращаюсь в спальню и заявляю, что никаких конфет в буфете нет, а у самой не то что весь рот, а все щеки и даже нос в коричневых следах преступления.
– Как тебе не стыдно! Я тебя что просила? Принести конфеты Жанночке, а ты их съела!
По тону, каким были сказаны эти слова, я понимаю, что сознаваться никак нельзя, и, разревевшись белугой, продолжаю настаивать на своей версии. Мне стыдно до тошноты, но одновременно в душе нарастает чувство обиды – значит, все конфеты Жанке! Значит, меня никто не любит! Ну и правильно, за что меня любить, ведь я съела все конфеты!
Разобраться в этих противоречивых чувствах у меня никак не получается, и я продолжаю горько реветь, не внимая никаким увещеваниям и подтруниваниям типа: «Рёва-корова!», чем довожу всю семью до крайней степени раздражения.
Вообще мама была женщиной не то что суровой, но, я бы сказала, скупой на ласку. Не могу припомнить ни одного случая, чтобы она меня обняла или поцеловала. Жанну тоже лаской не баловала, хотя то, что старшая дочка была у нее любимицей, я чувствовала с раннего детства. То ли в те времена было не принято детей «тискать», то ли мамин властный характер не предполагал никаких телячьих нежностей, а, может быть, просто она была так занята, что не до нас ей было.
Папа один не мог прокормить семью из шести человек, ведь у бабушки пенсии не было, а Галя из-за войны школу закончила только в двадцать лет. Вот маме и пришлось работать и учиться одновременно. Из-за войны и переезда в Алма-Ату МАИ пришлось бросить. Поступила она во Всесоюзный заочный политехнический институт. От переутомления часто в обмороки падала, но учёбу не бросала, ведь высшее образование для неё было не мечтой, а целью. Улавливаете разницу? А когда Галя уехала в Ленинград, где поступила в институт, легче не стало, ведь ей приходилось помогать – на одну стипендию у нас никому ещё прожить не удавалось.
Папа тоже был вечно занят: если не читал лекции в техникуме, где преподавал историю и политэкономию, то сидел дома за столом, на котором высились две стопки тетрадей. Слева лежали непроверенные контрольные заочников, а справа – проверенные.
После одного случая с этими контрольными я поняла: когда папа занят, к нему лучше не подходить. А дело было так:
У нас был патефон с блестящей Г-образной ручкой для завода пружины и несколько пластинок. Одну я любила больше всех – на ней Рашид Бейбутов исполнял песни из фильма «Аршин-малалан». Правда, не всё из того, что дяденька пел, мне было понятно. Ну вот, например:
«Ай, спасибо Сулейману,
Он помог советом мне».
Каким таким советом? Это нужно было срочно выяснить.
– Папа, каким советом помог ему Сулейман?
Папа не реагирует.
– Папа, ну пап, каким советом ему помог Сулейман?
Папа смотрит на свою авторучку и, не поворачивая головы, отвечает:
– Сулейман подарил ему ручку.
Этот ответ меня не удовлетворяет:
– А советом каким помог?
Тут папа, наконец, отрывается от своего занятия, поворачивает голову и, глядя мне прямо в глаза, твердым голосом изрекает:
– Папы нет!
Как нет! Вот же он, на меня смотрит! Я так опешила, что застыла с открытым ртом и выпученными глазами. Папа, видно, поняв, что переборщил, ласково берёт меня за плечи, притягивает к себе и говорит:
– Когда папа проверяет контрольные, его отвлекать нельзя.