Курт так резко встал с лавки, что мне показалось – он сейчас выпрыгнет из моего халата, полы которого хлопнули подобно крыльям птицы. А ещё стёкла его очков заблестели, словно сбрызнутые слезами. Казалось, ещё немного – и он, как загнанный зверь, начнёт метаться по моему дому.
– Но вот же я, не задавая лишних вопросов, пустил вас, – пришла моя очередь успокаивать Курта.
– И то верно, – как-то уж очень быстро успокоился он.
– Это произошло впервые. Раньше я никогда не принимал гостей. Так что и повода отказать не было… Надеюсь, и дальше не будет… И раз уж вы здесь, и готовы излить душу, то – давайте, изливайте! Я вас выслушаю…
– Поверьте, это самые прекрасные слова, которые мне довелось слышать за всю мою долгую жизнь! – Курт не спешил садиться обратно за стол. – В благодарность за эти слова, доставившие мне столько радости, я готов взяться за приготовление ужина из тех продуктов, которые, я заметил, вы принесли с собой – с вашего разрешения, конечно же…
– Пожалуйста, – разрешил тут же я. – И раз уж вы такой всесторонний знаток всего, то ответьте на вопрос: почему вкусные блюда – например, такие как ваша картошка с салом – не столько утоляют голод, сколько разжигают аппетит…
Курт скрылся из виду за печкой, где стал весело шуршать, шуметь, звенеть и говорить так громко и энергично, что его, наверняка, было слышно с улицы.
– На этот вопрос есть только один ответ: человек – существо ненасытное. Особенно что касается греха – в вашем случае чревоугодия… Нет в человеке предела насыщения грехом. Даже некоторые физиологические ограничения научился человек обходить. В истории масса случаев успешного их преодоления. Возьмём хотя бы Луция Луциния Лукулла, древнеримского консула, военачальника и политического деятеля, который вошел в историю благодаря своему обжорству. Лукулл пиршествовал почти без перерыва. По достижении насыщения, он перышком вызывал рвоту, выпрастывал съеденное и выпитое и сразу же приступал к новой трапезе… И давайте не будем брать в расчёт такие ограничители, как сон и смерть – всё-таки в них нет ничего естественного, потому что они – явления, которые мы не в состоянии контролировать. Естественным я считаю только то, что мы контролировать можем.
Что-то я никогда не слышал про такого древнеримского деятеля и про смерть ничего не знал, но поверил Курту на слово – представил себе этакого круглого толстячка с добродушным лицом, который даже не сидит, а возлежит, а рабы подносят ему одно за другим разные блюда и кубки, полные вина. Он ест, пьёт и не может насытиться. Испытывает нескончаемое удовольствие от потребляемых яств и напитков – считает процесс их поглощения естественным делом, потому что держит его под контролем. Но потом долгие и долгие дни и годы непрерывного пира вдруг прерываются процессом неестественным и неподконтрольным – то есть, проще говоря, смертью… Бедный Лукулл лежит бездыханный пузом кверху: в его животе продолжает перевариваться пища, но сам он уже мёртв.
– Располагайтесь поудобнее! – почти кричал Курт, быстро постукивая по доске ножом, шинкуя что-то и кидая на шкворчащую сковородку. – Пока готовлю, буду изливать вам душу… А вы записывайте… Записывайте…
Вот же странный тип этот Курт. Его настоятельный призыв не вызвал во мне никакого протеста – даже наоборот. Захотелось поскорее взяться за работу – я перешел к письменному столу, взял с полки черновую тетрадь, уселся на стул с высокой спинкой, раскрыл тетрадь, вытащил из банки первую попавшуюся шариковую ручку, и нацелил её острие в левый верхний угол чистого листа, как пистолет, готовый выстрелить… Курт словно этого и ждал. Видел, что ли, меня сквозь печь? Тут же начал свой рассказ…
Глава 2
Чиканутые
Странно – столько лет прошло, а эти две спички, сгоревшие дотла, обугленные остовы которых были слегка загнуты и скручены, не выходили из головы Дмитрия Дмитриевича. Кто-то сжег их – одну прямо на входе в Главный дворец, где полно видеокамер, охраны и гвардейцев, другую дальше, в конце длинной парадной лестницы, обе – на пути у него. Чиркнув серной головкой о коробок, этот человек смотрел и ждал, когда спичка прогорит больше, чем наполовину, потом осторожно, чтобы не раскрошить и при этом не обжечься о медленно остывающую серную головку, перехватил остов пальцами другой руки, и, легонько покручивая его, чтобы на коже не осталось ожогов, дал огню полностью сжечь дерево и погаснуть; и только после этого аккуратно положил полностью сгоревшую спичку туда, где вскоре должен был пройти он – Дмитрий Дмитриевич Дорогин на свою инаугурацию.
Человек поднялся выше по парадной лестнице, устланной красной ковровой дорожкой, мимо красивых молодых гвардейцев с высокими киверами в форме, стилизованной под старину, вытянувшихся в струнку, неподвижно стоящих справа и слева на определённом расстоянии друг от друга, сжег таким же хитрым образом вторую спичку, положил её на предпоследнюю ступеньку, покрытую ковровой дорожкой, и преспокойно скрылся.
В последствии с привлечением самых высококлассных специалистов было проведено тщательное расследование, которое он контролировал от начала и до конца, потому что хотел доискаться правды, а не просто свалить всё на какого-нибудь мальчишку-охранника-гвардейца-растяпу, устроившего курилку в неположенном месте; ясно же, как божий день, что это сделано намеренно, чрезвычайно профессионально, и имело определенную цель – какую именно – это большой вопрос.
Он – Дмитрий Дмитриевич Дорогин, по прошествии почти тридцати лет с начала своего вступления в должность президента Великой Тартарии, помнил про эти сгоревшие спички, не проходило и дня, чтобы Он не думал о них, ведь так и не был найден тот, кто их оставил, и не определена причина, побудившая его это сделать. У Дмитрия Дмитриевича вошло в привычку в день и час своей инаугурации, ровно в двенадцать часов, когда грозно били часы на Пастырской башне, спускаться в Центральный зал Главного Хранилища страны, где в подобающих условиях хранились разные артефакты, представляющие собой первостепенную государственную ценность. Здесь в специальной вакуумной камере при температуре абсолютного ноля находились те самые две сгоревшие спички. Хранители незадолго до прихода Дмитрия Дмитриевича приводили в норму давление и температуру, вынимали из камеры спички в стеклянном футляре, абсолютно прозрачном и почти не бликующем, выставляли в комнату обозрения. Когда Дорогин приходил сюда, его оставляли в одиночестве на такой промежуток времени, который ничем и никем не был регламентирован, кому-либо тревожить президента в этот период строго настрого запрещалось, он мог просидеть в комнате и пять минут, и весь день. На холодном стуле из сверкающей нержавеющей стали перед столом из такого же материала, президент в задумчивости сидел, глядя на черные спички сквозь такое стекло, которого словно бы и не было. Постепенно он нагревал задом ледяную нержавейку стула и переставал её чувствовать: некоторое время он жалел тепла своего тела, бессмысленно расходуемого на подогрев стула. Думал о том, что нагревает собой не только стул, но и через его ножки и всю эту стерильную комнату с белым полом, стенами и потолком, и даже больше – всё это Хранилище, весь этот огромный бункер, землю, примыкающую к нему, великий город и небо над ним, всю страну, весь мир, всю вселенную. Страшно было даже подумать: в центре какого бескрайнего мироздания находилось его маленькое тело, жертвующее своё скромное тепло! Вселенная становилась теплее оттого, что в ней существовал Дмитрий Дмитриевич – не будь его, она стала бы холоднее.
В какой-то момент Дорогин прекращал думать о тепле своего тела, расходуемом на подогрев мира, и о спичках под стеклом – обращал взор внутрь себя, пытался там разглядеть и понять то, чем же он на самом деле является: не просто же плотью, телом с головой, туловищем, ногами и руками – что-то скрывалось внутри него, в этой кажущейся пустоте и темноте – то, что и являлось на самом деле им; на какое-то время он переставал чувствовать себя самим собой, хотел вывернуть себя наизнанку, чтобы убедиться, что там никого нет, или наконец понять, что там есть кто-то другой, кроме него, кто и является на самом деле им самим по-настоящему. Но сколько он ни старался, не получалось осветить взглядом, словно прожектором, пространство внутри себя, чтобы увидеть, кто там на самом деле обитает, и вывернуться наизнанку тоже не удавалось – становилось не по себе от мысли, что он не он, а кто-то другой, тот, кто на самом деле думает за него, принимает решения, дает распоряжения. Сама по себе эта мысль была настолько невыносима, что просто физически не могла долго существовать в мозгу – он растворял её внутри себя, как нечто вредоносное, способное заразить и уничтожить, и возвращался к насущным вещам. Спички! Чёрные, обугленные, чудом уцелевшие под ногами в день инаугурации, и теперь бережно хранимые как самый ценный артефакт Тартарии.