Литмир - Электронная Библиотека

Несмотря на обворожительную легкость общения в быту, Исаак Иосифович — человек очень серьезный, вдумчивый. К работе он приступает почти одновременно с режиссером, долго читает сценарий, обсуждает глубинные категории его нравственного и философского смысла. На «Егоре Булычове» он сначала долго мучил меня попреками: «Зачем ты согласился это снимать? Не можешь же ты любить Горького! Не поверю, что ты не видишь, какой в сущности б…ю был великий пролетарский писатель!..» Потом, когда пошел материал, он внимательно его смотрел, вдруг стал одобрять: «Нет! Это правда получается…» Тащил меня слушать куски будущей музыки, которую набрасывал. Куски были красивыми, но от них веяло «общими местами», «широкими русскими мотивами», «темой Волги», «предреволюционной грозой». Все, с одной стороны, было очень профессионально и основательно, фундаментально и монументально, а с другой — чуть сомнительно…

Только потом я понял, что музыку по-настоящему он пишет в самый последний момент, в последние несколько суток перед записью. Все мои опасения «общих мест» улетучились, когда я услышал в оркестре «быструю часть», написанную им к кадрам хроники, разделяющим экранного «Егора Булычова» на три части — грандиозную, выдающейся красоты, силы, напряженности ритма, почти свиридовской мощи и в то же время летящей моцартовской легкости музыку, с фантастической и фатальной темой трубы. Я ошалел. Я к тому времени уже, конечно, понимал, что он замечательный композитор, но что такой замечательный, все-таки не мог себе и вообразить.

Я был наслышан, что серьезные музыканты иногда относятся к работе в кино как к своего рода легкой халтуре. Есть, мол, настоящая симфоническая музыка, «для вечности» — ее играют в консерваториях и филармониях, и есть отхожий промысел — в тонателье киностудий. Тут повальная халтура для всех — и для композитора, и для оркестрантов, и для дирижера. И на записи музыки к «Булычову» поначалу мне показалось, что именно с этим я и столкнулся…

Я стоял в микшерской и через окно смотрел в зал записи музыки. За пультом не стоял, а сидел на стуле безупречный кинематографический дирижер Эмин Хачатурян; в тот день он дирижировал оркестром со сломанной, взятой в свежий, белоснежный гипс рукой. Я был потрясен — я и вообразить не мог, что такое вообще возможно: дирижировать большим симфоническим оркестром загипсованной рукой.

— Изя, как же это? — с оторопью спрашивал я у Шварца.

— Успокойся! Эмик сломанной рукой продирижирует гораздо лучше, чем другой дурила двумя неломаными. Все идет нормально!..

Третьим был с нами Лев Оскарович Арнштам — человек, вы уже, наверное, поняли, восторженный, хотя восторженность свою тщательно скрывавший. Слушал Шварцеву музыку с удовольствием, но делал вид, что все это тоже обыкновенное «матросское дело». Мол, да, ну хорошо, а почему, собственно, должно быть плохо?..

Послушали репетицию, вышли покурить. Исаак Иосифович, все еще взволнованный звучанием оркестра, сказал:

— Лев Оскарович! Вы слышали, как играет пианист? Понимаете, он играет очень грамотно, хорошо, но, что касается самого звукоизвлечения, я имел в виду, конечно, нечто иное. В последние годы, вы замечаете, уходит вот это чувственное, подкорковое ощущение пианизма…

Арнштам, затянувшись сигаретой, согласно покивал головой.

— Ушла рахманиновская школа чувственного российского пианизма. Все! Так больше не играют. Играют все-таки как более или менее совершенные механические машинки. Конечно, я понимаю, что Рахманинов к нам не с неба упал. Все дело в том, что в России был великий фортепианный педагог Зилоти. Возьму на себя смелость утверждать, что Рахманинов стал Рахманиновым потому, что учился у Зилоти…

Лев Оскарович издалека кинул сигарету в урну, попал, сплюнул и сказал:

— Слушайте, Изя, что вы мне рассказываете? Я сам учился у Зилоти…

Мы со Шварцем разом раззявили рты и выпучили глаза: перед нами стоял живой пришелец из другой эпохи — эпохи небожителей… ребе с Рахманиновым учились у одного педагога! Мы бы не удивились, если бы ребе тут же заявил нам вслед, что композицию изучал у Брамса… Это к вопросу о том, что такое ощущение преемственности поколений… Как же все, оказывается, близко и как бесконечно далеко!..

Шварц — человек, очень ответственно относящийся к своему музыкальному труду. Не говорю уж о том, что на его счету более ста картин, что музыка его узнаваема с нескольких тактов. Но именно это не раз и подводило меня: подозрительно вслушиваясь в музыку, которую он мне показывал, и помня историю с Пырьевым, я вдруг заявлял:

— Я это где-то у тебя слышал!.. Сейчас вспомню, где я это слышал!

Ощущение возникало от того, что его рука всегда чувствуется: тебе кажется, что ты слышал музыку, а на деле — ты просто узнал руку. Он укоризненно глядел своими синими-синими глазами, качал головой, укоризненно бросал:

— О, сынок! Только такой поц, как ты, не знает, что вся музыка состоит всего из семи нот и комбинации их строго ограничены.

К любым музыковедческим трудам, к статьям о своем творчестве Исаак Иосифович относится с насмешливой унылостью. Они вызывают у него приступы или смеха, или печали. Но при этом у него есть свои твердые теоретические убеждения, ясное понимание того, что такое хорошая музыка, а что — не очень…

— Сынок, — не раз слышал я от него, — я сделаю любую замороченную оркестровку, наплету любых самых многозначительных диссонансных пируэтов… Но по-настоящему самое трудное для каждого композитора и самое большое для него счастье — все этого хотят, пусть не врут, что им это все равно… просто почти никому это не удается, потому что это не придумывается, а сваливается с неба, озаряет… — сочинить свежую, сильную, запоминающуюся мелодию! Все остальное — дело техники, и все, в сущности, пустое, а вот когда тебя осенит мелодия — это счастье!

Очень простое и очень основательное, мне кажется, соображение. Точно так же, думаю, дело обстоит и в драматургии. Если тебя вдруг посетит настоящий сюжет, нетривиальная фабула, удивительный рассказ о чем-то, все остальное уже приложится, все остальное — дело технической оснащенности, умения писать, вкуса, образованности. Но если истории нет, то ничего нет и по-настоящему-то ничего не нужно.

Конечно, мелодия — это чудо из чудес. Неизвестно, откуда они берутся, как проникают в сознание, овладевают тобой, в чем причина той колоссальной формообразующей энергии, которую они несут в себе.

Исаак Иосифович — редкий мастер мелодии; человечной, ясной, нежной, живой. Потому он так органично чувствует себя в кино, потому кино в его жизни — главная, яркая, незабываемая страница.

Окуджаву не раз в его молодые годы развязно поучали: «Пишите, молодой человек, стихи, коли считаете, что вы — поэт. При чем тут бреньканье по струнам и мурлыканье сиплым голосом?» А тот родился Богом мелодичного стиха. И Шварц ему как мог помогал в этом. И в бесконечно обаятельной музыке к «Белому солнцу пустыни», и в превосходном союзе музыки и поэзии: в «Звезде пленительного счастья», во всем другом… Шварц с Окуджавой не просто были дружны. Время от времени они соединялись для того, чтобы работать над поэзией мелодии, над мелодией поэзии…

Так уж получалось, что Исаак Иосифович много лет был посвящен во все мои личные истории, душевные передряги, принимал в них живое, дружеское участие. Иногда кому-то куда-то звонил, что-то ставил на место, что-то переставлял на другое, был моим старшим советчиком, иногда, мне казалось, ужасно, несправедливо к моим чувствам циничным…

— Изя, — время от времени романтически злобился я, — не возводи свои личные несчастья в ранг всеобщих закономерностей. Ты по-своему складывал свою жизнь, я ее сложу по-своему…

— Валяй, сынок… Поверь, если ты прав — я первый буду счастлив!..

Увы, увы, не было случая, чтобы в конце концов Исаак оказался не прав. Иногда это становилось ясно через десять лет, иногда — через пять, а иногда и назавтра. Но прав всегда был он. Такой вот тут невеселый итог.

При всем том он трогательно и дружески относится ко всем моим влюбленностям, женам, по-настоящему был деликатен и тонок, по сей день с ними перезванивается. Когда в 1974-м появился на свет мой сын Митя, Шварц сразу произвел себя в дедушки — так и велел называть себя: «дедушка Изя». И действительно, и к Мите, и к Ане до сих пор относится с любовной дедовской трепетностью и серьезностью.

44
{"b":"884356","o":1}