Литмир - Электронная Библиотека

Я уже говорил, кажется: мы познакомились, когда ему было сорок четыре года. Сравнивая теперь свои, тоже уже ушедшие сорок четыре и те сорок четыре его, я вижу, что у этого нежного-нежного, поэтичного-поэтичного, тонкого-тонкого человека всегда был до жути трезвый и от этой трезвости даже смешной взгляд на мир. Иногда это выражалось в каких-то очень забавных, но при том убийственно точных замечаниях, на ходу брошенных фразах…

Как-то (это было во время начала моих облачных мороков с тогда еще школьницей Таней) мы ехали с ним в моем автомобиле, остановились у светофора. Мимо на зеленый свет пробежали в спортивных трусах и майках школьники — вероятно, у них был урок физкультуры. Сначала протрусили мальчики, вдогонку им — девочки. Шварц задумчиво глядел вслед.

— Твой профсоюз побежал, — сказал он без выражения, давая понять, что уже твердо уяснил себе круг моих тогдашних интересов.

С тех пор прошло много лет, так получается, что много лет мы по тем или иным причинам не работаем вместе, чего мне искренне жаль, но Исаак щедро не оставляет мою скромную личность без своего пристального внимания. Последние годы его внимание особенно сильно фокусируется на медицинском аспекте жизни. Ни один наш телефонный разговор, ни одна наша встреча не обходится теперь без предварительного тщательного медицинского допроса: пульс, ритмы сердца, принимаемые препараты, общий контроль состояния. Иногда допрос начинает носить интимно-специфический характер:

— Сынок, ты следишь за простатой? Ее нельзя оставлять без внимания ни на минуту. Твой хохоток совершенно не уместен. Смеется тот, кто смеется последний. Простату необходимо постоянно упражнять. То есть что значит «не понимаешь»? Два-три раза в день специально ей заниматься. Минут по десять. Сжимать, разжимать… Что значит «то есть как»? Очень просто. Нужно однажды попробовать и навсегда запомнить. Вот ты в последнее время много сил отдаешь общественной работе. У тебя в Союзе и правительственных органах большое количество совещаний, заседаний, да? Тебя в эти моменты часто показывают по телевизору. Однажды я смотрел тебя по телевизору в какой-то очень ответственный момент нашей общественной и государственной жизни и вот что подумал: вот ты сидишь на каком-нибудь высоком правительственном совещании, оглядываешь с вниманием лица руководителей государства и коллег, а сам в это время незаметно для окружающих, но очень энергично поигрываешь простатой — туда-сюда, туда-сюда… Сжал-разжал, сжал-разжал… Польза для здоровья невероятная, и заседание пролетает как один счастливый миг!..

Такой вот получается портрет. Я повторю, любовный. Можно было бы его отлакировать, но что-то очень уж неохота. Это все и без меня сделают, и всё будет правда — и то, что поразительно много и поразительно серьезно он сделал в нашей музыке, в нашем театре и кино… Да и само время, и наш с ним почтенный уже возраст, и простое уважение к его нынешней чудесной семье, к жене Тоне, которая так много сделала, чтобы все последние годы так покойно, размеренно и осмысленно текла его жизнь, — все-таки заставляет взболтать банку с лаком и аккуратно и благостно покрыть портрет сверху матовым блеском умильности на долгие времена. И все же возьму на себя смелость — в память о прекрасных наших общих молодых, холостых временах, которые, увы или слава Богу, прошли и никогда не вернутся, — в дальнем левом углу портрета для истины махнуть кистью…

Мне часто почему-то вспоминается вечер в его номере мосфильмовской гостиницы. Весна. Месяц май. Первые жаркие дни нового лета. На завтра назначена запись музыки. Шварц заканчивает партитуру, я прихожу к нему в гостиницу поинтересоваться, как идут дела, поддержать морально. Шварц расхаживает по номеру босой, опять-таки в длинных черных семейных трусах и в синей солдатской майке, с чертежным угольником в руке. Нотная бумага внезапно кончилась, он озверело чертит на бумажных листах ряды линеек, напевая под нос «прам-па-пам, пум-ля-ля». Даже показать мне музыку на рояле ему уже некогда, вот-вот придут забирать остатки партий в оркестровую переписку.

Одновременно по номеру почему-то слоняются две юные, хорошенькие, волоокие, весьма условно одетые барышни довольно легкомысленного вида. Одна, как кошка, потягивается на балконе, другая с важным видом ученой обезьяны листает какую-то Шварцеву диссидентскую книжку, наверняка взятую им у Окуджавы почитать на ночь. «Прам-па», — все бормочет Шварц, торопливо выписывая на листе последние нотки. Но краем глаза замечаю, маэстро все время ухитряется держать в поле внимания своих барышень и даже успевает, ни на секунду не отрываясь от работы, их воспитывать.

— Валечка, видишь, с апельсина капает… Или ешь апельсин, или смотри книжку… Не мусоль ее апельсином… Книжка хорошая…

Девицы ласково ему улыбаются, смотрят взглядами нежных курсисток из Смольного, от окна веет вечерней прохладой, доносятся громкие в пустоте летнего вечера голоса играющих во дворе детей. Обалдев от увиденного, ханжески вытаскиваю Шварца в коридор.

— Изя, у нас завтра в десять запись. Ты действительно успеешь? Переписчик придет с минуты на минуту…

— Сынок, все будет в порядке. Все успею. Осталась совершеннейшая ерунда — два номера…

Я вдруг замечаю, что Изя весь покрыт черными, жесткими, кучерявыми волосами, лезущими в разные стороны из-под синей майки. Из ушных раковин, вижу, волосы напропалую лезут тоже.

В пустоте гостиничного коридора передо мной стоит Прекрасный Синеглазый Чистый Черт. «Три черта было, ты — четвертый. Последний, чудный черт в цвету…» (0. Мандельштам). Мой любимый, неповторимый Ангельский черт протягивает мне небольшую руку. Запястья, тыльная сторона, косточки, по которым отгадывают количество дней в месяце, короткие сильные пальцы — все тоже густо проросло чертячьими, тогда еще только начинающими седеть, ангельски кучерявыми, как пушкинские бакенбарды, волосами. Рукопожатие Исаака всегда неожиданно жестко, твердо. Стальная хватка профессионального пианиста. Самое верное, никогда ни в чем не предавшее меня, истинно дружеское рукопожатие в моей жизни, счастливо продолжающееся и по сей день…

КАК МЕНЯ ОДОЛЕВАЛИ БЕСЫ

После завершения «Предложения» в Доме кино состоялась премьера всего альманаха. Картина называлась «Семейное счастье». Пророческое, увы, это название придумал тоже я.

Пришел на премьеру какой-то народ, зал был почти полон, в конце похлопали, снимало телевидение. Вот-де молодые режиссеры продолжают традицию любви отечественного кинематографа к классике. На экран эта картина, как и многие из моих последующих фильмов, сразу после завершения практически не попала. Правда, в какой-то из газет появилась вяло поощрительная рецензия, которой, впрочем, я и по сей день благодарен. Картину же по-настоящему увидели и стали ей вдруг удивляться спустя почти тридцать лет — я показал ее по телевидению в свое пятидесятилетие. Впрочем, и тут удивлялись будто в укор — мол, ведь можешь, когда захочешь. Но некоторые коллеги-профессионалы уже тогда приняли картину хорошо. Саша Митта, помню, прочувствованно жал мне руку, и мы с ним по этому случаю даже выпили в подвальном баре по паре рюмок коньяку, отчего я тут же благостно вспотел и разрумянился. В общем, все вместе вышло вроде бы нормально. Однако истинно великое бесовское искушение свалилось на меня утром, когда в нашей (не в нашей, конечно, — по-прежнему мы с Катей продолжали снимать, где удавалось, жилье) квартире раздался телефонный звонок и в трубке я услышал знакомый голос. Я, конечно, сразу понял, что говорит Он, но все-таки не мог поверить своим ушам. О похожих ощущениях я читывал в книгах, описывавших такие же внезапные звонки Сталина некоторым писателям. И вопрос, откуда Великий Кормчий и Отец Всех Народов узнал твой жалкий номер телефона, конечно же, ни у кого не мог и возникнуть.

— Это Тарковский, — строго сказал голос в трубке. — Надо бы повидаться. Есть деловое предложение.

Я понял: начинается какой-то невероятный сюжет.

45
{"b":"884356","o":1}