— Сынок, по меньшей мере, это неблагородно, — резонно сутяжился он. — Это все равно что в твою картину вставить эпизод из Феллини. Даже малопосвященному сразу же будет видна разница в качестве…
Тем не менее разница в музыке «Избранных» была совершенно никому не видна, распознать, где чья музыка, могли только знатоки-профессионалы: все, что написал для картины Шварц, выдержало этот сверхтитанический гнет спрятанного сравнения с музыкальными гениями.
После «Избранных» Шварц написал мне всю музыку к «Чужой белой и рябому», и всю его музыку из картины я в последний момент вынужден был вынуть. Еще тогда, когда он только приступал к этой работе, я честно сказал ему, что мне придется использовать и здесь некоторые вещи Шостаковича.
— Все-таки это не метод, — обиделся Шварц в ответ. — Давай либо я буду писать музыку, либо моей музыки здесь не нужно вообще. Мне очень тяжело вести неравный и бессмысленный музыкальный бой с великими. Зачем ты меня в него втягиваешь?.. Ты должен сам принять какое-то определенное решение, какое — это уж твое дело, сынок…
Измучившись, я принял это вынужденное решение: оставил в картине только Шостаковича и Бартока. Мне и до сих пор очень жаль, но я не мог поступить иначе. Картина требовала того. По этому поводу Шварц написал мне очень серьезное, очень грустное, очень пронзительное письмо, и потом мы уже долго вместе не работали…
Но всему этому еще только предстояло случиться. А пока, вы помните, мы мирно поели бефстроганов, коротко обсудили действительно непростую ситуацию с Катей и перешли к делу.
— Какую бы музыку ты хотел?
— Вальсик…
— Понял. А какой вальсик?
— Ну, как бы духовой вальсик.
— Не очень свежее для чеховской вещи решение, но допустим. А какой именно духовой вальсик?
— Легкий такой, но одновременно и грустный вроде. А вместе пусть даже и чуть смешной…
— Более точных указаний нет?
— Нет… — устыдился я.
— Это я на всякий случай… Мне точнее и не надо, меня такая точность вполне устраивает. Со мной, знаешь, однажды произошла забавная история. Первый раз писать музыку для кино меня пригласил Юлий Карасик на «Дикой собаке Динго». В первую же нашу встречу он произнес странные слова: «Исаак, в принципе всю музыку я слышу, я для себя ее уже написал, знаю и могу даже тебе ее напеть. Мне от тебя нужна чисто техническая помощь. Ты возьми с собой нотной бумаги, мы с тобой закроемся в зале, пустим картину, я тебе все напою, а ты нотами запишешь». Меня потрясла столь точная степень режиссерского видения.
Я, честно-то говоря, и не представлял себе, что подобное возможно. Действительно, мы сели в зале, заперлись, Юлик позвонил механикам, началось. Пошли титры. «Тра-та-та-та, та-та-та, та-та-там», — из темного угла, слегка фальшивя, загудел Юлик. Я зажег лампочку, пишу гудение нотами. «Тру-ту-ту, ту-ру-ру-ру», — продолжает Юлик, делает маленькую паузу, говорит: «Блямс!» Я нотами записываю в ударных: «Блямс!» Тут стоп. Чувствую, идет пауза, довольно длинная, можно сказать, генеральная — в нотах пишу «Г.П.». «Здесь снова начинается музыка, — после долгой тишины наконец говорит Юлик. — Ты сам реши, на каком инструменте, но тема такая: „Пу-ри-ри-ру-ри, ру-ри-ту-ру-ри, ту-ри-ра-ру-ри…“» Я внимательно вслушиваюсь, стараясь ни нотки не пропустить. «А здесь уже у меня пошли духовые… — продолжает Карасик. — „Ру-пу-пу-пу-пам, ру-пу-пу-пу-пам, ру-пу-пу-пу-пу-пам-ру-пу-пу-пам“». И вот когда он из темного угла громко запел трубой, до меня, молодого идиота, наконец доехало, какой невиданной хреновиной я тут в темноте занимаюсь. Я как бы увидел нашу компанию со стороны откуда-то, может быть, даже из космоса — и компанию эту дикую, и ее странные занятия. А из космоса мне показывали, как один чудак на букву «м» мычит из угла какую-то мудню, представляя, что это музыка, а другой, по профессии как бы композитор, но, как выясняется, еще больший чудак на ту же букву, почему-то весь этот бред записывает нотными крючками. «Простите, пожалуйста, Юлик, — взяв себя в руки, наконец говорю я ему. — Нельзя ли на минуточку прервать просмотр?» — «Зачем?» — «Я хотел бы, чтобы в зале включили свет». — «Ну, если это нужно, то пожалуйста!» Карасик остановил проекцию. Я собрал листки, сложил их в кучку. «Видишь ли, Юлик, я композитор, а не подсобный кастрированный козел по музыкальной части. Либо ты пригласил меня писать музыку, и я сам разберусь, как это делать и где труба играет, либо вот тебе все это, и иди-ка ты с ним, мой драгоценный, ты сам превосходно знаешь куда…» Но нужно Юлику отдать должное, как только у меня в голове все прояснилось, и у маэстро тоже как бы все встало на свои места…
Меня эта история сразу же сразила своей живописностью, красотой мизансцены, художественностью освещения и несомненной правдивостью. Я Карасика к тому времени уже знал, он был у нас членом художественного совета, а оттого превосходно себе представил, как из темного угла при неверном мистическом помигивании экрана он громко поет Шварцу трубой, а тот, слегка высунув язык и склонив умную эйнштейновскую голову набок, пишет, пишет…
— Когда будем смотреть материал? — поинтересовался Шварц.
Я живо представил себя напевающим Исааку Иосифовичу свои «Пу-пу-пум-пум», а его аккуратно записывающим их на нотную линейку. Поэтому я сказал:
— Знаете, в зале уже все заряжено. Смотрите материал сами.
Это он между делом как бы настроил меня на некий высокий этический лад взаимоотношений. Действительно, я почти никогда не смотрел свой материал вместе со Шварцем, знал, что уже одним своим присутствием в зале вольно или невольно мешаю ему, так сказать, дружбой давлю на психику. Все равно же я молча смотреть не стану — или что-нибудь скажу, поясню, или, храни Боже, случайно пропою что-нибудь даже. Пусть он общается с материалом сам.
Шварц посмотрел почти весь материал «От нечего делать» и вышел из зала не просто с восторженными, но с какими-то даже подернутыми влажной дымкой глазами, стал меня растроганно обнимать, тискать, что было полной неожиданностью. Материал к тому времени видело уже довольно много народу, кому-то он казался приличным, кому-то менее приличным, самому мне — довольно средним, но ни о каких восторгах, разумеется, и речи не было. И вдруг эта восторженная реакция, я видел, искренняя…
— Это не просто хорошо! Ты себе не представляешь, как это хорошо!..
Исаак всегда щедр на похвалы друзьям и вообще людям, с которыми работает, с которыми по жизни связан. Тогда я этого еще не знал, но точно чувствовал, что моя история его чем-то и по-настоящему растрогала, заинтересовала. Рассказ он читал раньше, может быть, его удивила разница между тем, что он представил себе из рассказа, и тем, что увидел на экране. Думаю, еще фильм чем-то попал в личную сферу его душевных интересов, попросту — лег на сердце.
— Теперь я действительно все понял. Твои соображения по поводу грустно-веселого вальса, может быть, мы и осуществим, а духового оркестра, извини, точно не будет. Позвони мне завтра. Я живу у брата, в центре, на Суворовском бульваре, рядом с Домом журналиста. Брата я на время работы из квартиры выселил, у меня там все условия. Позвони, я позову тебя слушать…
Середина лета. Жара. Я сижу в монтажной, жду, волнуюсь, все-таки первый раз для моей картины пишут музыку. Звоню, как договаривались, в час дня. К телефону подходит Шварц, суровый, строгий:
— Ничего нет. Не получается. Абсолютно ничего не получается.
— Почему? Что случилось? В чем дело, Исаак?
— Картина очень сложная, она только кажется простенькой. Начинаю делать одно — плохо, начинаю другое — опять очень плохо, начинаю третье — совсем никуда… Я сделал уже несколько вариантов, и все — говно. К встрече не готов.
Шварца я еще не знал, поэтому не знал, правду он говорит или нет, пишет на самом деле или не пишет, может, бездельничает, занимается чем-то другим. Наверное, все-таки пишет если дома сидит — чего ему еще там в такую жару делать?
— А как же быть?
— Не знаю. Позвони мне ну часа через четыре…