Литмир - Электронная Библиотека

— Кать, дай я потрачу триста пятьдесят рублей на «Консул». Я на нем столько заработаю! Клянусь, превращу его в машинку для печатанья денег!

— Ты с ума сошел, о таких вещах спрашивать? Немедленно покупай!..

«Консул» честно и верно служил мне долгие-долгие годы — я писал на нем и «Сто дней после детства», и «Егора Булычова», и «Станционного смотрителя», и все варианты «Спасателя» (не упомню уж, сколько их было!), и много других разнообразных сочинений с разной степенью общественной полезности и действительно заработал с его дружеской помощью немало честных и хороших по тем временам бумажных советских денег, которые в эпоху тотального наступления свободы и демократии вдруг стали обидно обзывать «фантиками». Впервые я изменил «Консулу», однажды случайно сев за компьютер, когда заканчивал сценарий для предполагавшейся постановки с американцами «Свидания с Бонапартом» по Булату Окуджаве. И тут уже компьютер так мощно и вероломно впечатлил меня, что, несмотря на проверенную суровыми испытаниями любовь к своему боевому «Консулу», более к нему я уже никогда не возвращался.

Поначалу же «Консул» проявлял молчаливую строптивость и упорно сопротивлялся своему превращению в машинку для печатания денег. Писать сценарии я не умел и потому первые семь страниц писал год, а может, полтора — съехать дальше, хотя бы на восьмую, никак не получалось. Но и другого выхода не было — сценарий, кровь из носу, мне был необходим. Я понимал, что, если не напишу его, погибну, а написать ну никак не мог. Не умел.

Когда вечером Катя в очередной раз уходила «служить в театр», я продолжал тяжело отсиживать задницу, тупо соображая, как бы более или менее сносно записать все-таки шестую или, допустим, седьмую страничку уже вполне постылого текста, с рвотным омерзением перечитывал написанное, в клочки рвал эту графоманскую вязкую гадость, начинал все заново с первой строчки первой страницы, но добраться рывком до восьмой так и не получалось.

Тут наступило очередное бомжовое лето, и Катя уехала на гастроли в Саратов. Наша семейная идиллия неумолимо подверглась еще одному смертельно подтачивавшему ее испытанию. Катя всегда казалась мне неописуемой ни в каких жалких словах красавицей, мне кошмарно мерещилось, что, пока я тут графоманствую, там за ней ухаживает весь театр, весь только поэтому омерзительный мне тогда Саратов. При одной мысли об этих гастролях я болезненно страдал, а вдобавок к благородным, хорошо известным из художественной литературы переживаниям я еще и продолжал сидеть без копейки денег. Мы все так и жили на Катину нищенскую зарплату, и не мог же я ей, в самом деле, сказать: «Катя, давай шли мне из Саратова денежные переводы…»

Год был 1968-й, август, жара, над Москвой гремели грозы, шли обильные дожди, в перерывах между дождями наши ловко, нахально и беспардонно ввели войска в Чехословакию. А я все вставал каждый день с той же единственной и совсем негражданственной мыслью, где же все-таки достать рубль, чтобы как-то протянуть этот трагический для Европы день.

А на рубль, заметьте, можно было купить сумасшедше многое: антрекот за тридцать три копейки, батон, зеленого луку, немного картошки, на два дня чаю, сахара, острого соуса и на оставшийся пятачок — еще и газету с наглым враньем про трудящихся Чехословакии, по просьбе которых наши и ехали по ней на танках.

С утра я выходил за покупками, потом читал все, что относилось в газете к новым и новым вполне невероятным просьбам честных, но одновременно и как бы коллективно спятивших чешских коммунистов, потом, припав натруженной и уже слегка мозолистой жопой к казенному стулу, я усаживался за вороной «Консул» сочинять письмо Кате. Делал я это строго ежедневно, как бы в соответствии с обуревавшими меня чувствами, основу которых вроде бы составляли некие мучительные страдания, но я еще и неосознанно, но жуликовато старался, чтобы страдания отчеканивались в прозе красиво и художественно, оттачивая на этих страданиях свой формирующийся литературный стиль. Затем я ловко начинял антрекот чесноком, жарил его, со вкусом жевал и уже после этого на оставшиеся в последнем неприкосновенном запасе четыре копейки доезжал на троллейбусе до площади Восстания, где на улице Воровского, 33, в здании Театра киноактера, размещалась Экспериментальная творческая киностудия.

Пригласил меня регулярно туда ездить с конечной целью творческого трудоустройства ее руководитель — Григорий Наумович Чухрай. Там я встретил отличных людей, принявших меня в свою профессиональную компанию как своего и вообще относившихся и лично ко мне, и к тому, что я им застенчиво, но настойчиво впаривал для гипотетического экранного дебюта, очень по-человечески, заинтересованно, даже ласково…

Главным редактором этой славной студии был тогда милейший, интеллигентнейший человек — Владимир Федорович Огнев. Окружала его добротная редактура, среди которой особенно выделялся энергией и чутьем на хорошее Леонид Абрамович Гyревич — тонкий, умный, образованный человек, на которого Чухрай и Познер, директор студии, и перевалили заботы о моей дальнейшей судьбе.

При первой же встрече Леня спросил:

— Чухрай тебе сказал, зачем он тебя сюда позвал?

Я удивился:

— Как зачем? Снимать. Он видел «Луну для пасынков судьбы», сказал, что я созрел, пора падать…

— Да?.. — спросил Леня, и в его интонации мне почудилось что-то пугающе неопределенное.

Начало. То да сё… - img_33

Леня Гуревич

А и ездил-то я к ним вовсе не с пустыми руками. Мне было что им предложить — я все-таки разродился первым сценарным вариантом «Спасателя» — той самой злополучной «Соломой…». Огнев «Солому» прочитал, сказал, что читать ему было интересно, хотя, наверное, и нужно что-то доделать, возможно, придется привлечь профессионального драматурга, но в любом случае такую постановку студия могла бы всерьез планировать. Прочитал Познер — тоже отнесся вполне. Отвезли уже благородно залапанные экспертами странички Григорию Наумовичу. Тому, кто и пригласил падать. Месяц, другой — ни слуху ни духу…

Григорий Наумович, как я позже понял, не любил, да и не имел обыкновения отказывать: сценарии, так сказать, изящно и бесшумно аннигилировались, невесомо канув в какую-то черную дыру. Было ощущение какой-то мистики — то ли они попросту не доходили до него, то ли, дойдя, плавно переходили в некое таинственное Зазеркалье, из которого в земную трехмерную реальность уже никогда не возвращались. Ни обид, ни долго таскаемого камня за пазухой к худруку ЭТК у меня не было и нет, я искренне почитаю его как одаренного, много сделавшего в нашем кино мастера, и до последнего его дня мы оставались в добрых отношениях, но было, было — сценарий отправлялся к Чухраю, где-то в сумерках раздавалось знакомое «бульк», после чего уже никому и в голову не могло прийти нырнуть туда, где булькнуло. «Где?» — «Нету!» — «Чего?» — «Ничего!»

Вот и мой опус булькнул, потонул, темная вода над ним вмиг сомкнулась и снова стала атласно-неподвижной. Что дальше? Гуревич пожимал плечами: «Думай!» Парень я был понятливый. Думал. У всех нас все те годы в умах жил Булат Окуджава, тогда еще молодой, сорокалетний, но мне уже казавшийся довольно пожилым. К тому же у меня внутри твердо укоренилось вполне дикое ощущение, что для других Окуджаву открыл именно я. И на самом деле, я его однажды и навсегда открыл. Но для себя.

Было мне тогда лет пятнадцать, придя вечером домой и жадно глотая мамину котлету, я одновременно косил художественно-возбужденным взглядом на стоявший в углу телевизор «Т-2». На экране какой-то незнакомый и ненахальный мужик в сером буклевом пиджаке не то пел, не то говорил что-то, одновременно довольно ловко подтренькивая себе на гитаре. Вскорости я уже разбирал и кой-какие отчего-то сразу запомнившиеся слова про какого-то бумажного солдата, желавшего переделать мир, но ни за грош «сгоревшего» — «ведь был солдат бумажный». Жевал я все менее активно и все более приглядывался к телевизору, где тот же немолодой, как мне тогда казалось, человек спокойным, обстоятельным, непривычно разумным образом уже сообщал желающим про «грохочущие» сапоги и женщин, из-под руки глядящих вслед в чьи-то, тоже, видимо, солдатские «круглые затылки». Это были, вне всякого сомнения, попросту великолепные, превосходные, ни на какие другие не похожие, до слез пронзительные стихи — имени автора я не знал, лицо мужика, их бормочущего, в первый раз видел, музыки такой тоже не слышал никогда. Я тут же почувствовал страстную необходимость немедленно поделиться с кем-то невероятным событием, происходившим сейчас в сереньком квадратике мерцающего экранчика. «Смотри, какой дядька! — возбужденно начал тыкать я пальцем в экран, пытаясь привлечь в восторженные союзницы маму. — Ведь пропадет… Черт, сейчас уйдет оттуда, из студии — ну, кто его видел? — денется куда-нибудь и пропадет! Нужно немедленно записать его фамилию! Где бумага? Где карандаш? Нужно вытягивать его в люди!..» Развязного и надменного режиссерского нахальства во мне было уже предостаточно, хотя оснований к тому, как и в большинстве подобных профессиональных случаев, не было никаких.

28
{"b":"884356","o":1}