На дорогу вышли уже на закате. Ехать по ней было не в пример легче, однако кони уже спотыкались от усталости, а сама Елизавета едва держалась в седле. Маленькая деревенька — всего-то дворов в пять — выступила из темноты поздним вечером.
Подъехав к крайней избе, Розум забарабанил в ворота, из-за которых тут же зазвенела цепь и зло забрехала собака.
— Хозяин! Пусти переночевать!
Было поздно, и крестьяне уже спали. Поэтому вместо ужина и Елизавета, и Розум получили лишь по краюхе серого хлеба и кружке простокваши. В избе им обоим места не нашлось, и Розум, устроив её, сам ушёл в сенной сарай. Устала она так, что, казалось, в голове ни единой мысли не осталось, а всё тело состоит из ноющей, пульсирующей боли разной силы. И даже есть не хотелось, только упасть куда-нибудь: на лавку, охапку соломы или даже на пол, и заснуть. Однако раньше, чем ей это удалось, она увидела огромного чёрного таракана, что полз по рукаву её кафтана, и оказалось, что не так уж и сильно она изнемогла. Едва сдержав рвущийся на волю визг, Елизавета вскочила и, как была полуодетая, выбежала на двор и бросилась искать сенной сарай. Лучше уж на холоде, чем в кишащей насекомыми избёнке.
Розум спал, завернувшись в свой бешмет и накрывшись Люциферовой попоной — видно, коня удалось разместить в крытом хлеву, и Елизавета пристроилась рядом, привалившись к широкой тёплой спине. Сон сморил её мгновенно.
Странно, но проснулась она первой. Было хорошо и покойно, и не хотелось открывать глаза, но она всё же открыла — ей уютно лежалось в кольце его рук, голова примостилась на плече, нога касалась бедра. Розум спал, но во сне обнимал её, прижимая к себе. От него пахло лошадиным потом, дымом и немного запахом мужского тела. Елизавета рассматривала его лицо, не мельком, не исподтишка, а внимательно и сосредоточенно. Кажется, она в первый раз глядела на него так близко — брови изящные, точно горностаевые хвостики на мантии сестрицы Аннет, тонкий прямой нос, красиво прорисованные губы, длинные ресницы… а она и не замечала, что у него есть этакое богатство — любой барышни мечта заветная. Солнечный луч, пробравшийся через крошечное оконце, ползал по щеке, заросшей густой тёмной щетиной, и Елизавете захотелось коснуться её ладонью.
Он распахнул глаза, и она отдёрнула руку, чувствуя, что краснеет. Он не сделал ни единого движения, так и лежал, молча глядя ей в лицо, только чувствовалось, как затвердела от напряжения рука, покоившаяся на Елизаветином плече. Взгляд согревал, точно банное тепло, сперва мягко и ласково, затем щедро и настойчиво, затем обжигая. Казалось, от этого взгляда всю её окутало облако жаркого пара, она чувствовала, что растворяется в нём, плавится, будто свеча.
И Елизавета дрогнула. Отвела глаза и села.
— Здесь нет тараканов, — пояснила она смущённо.
Она давно разучилась конфузиться. Она знала в совершенстве все галантные игры с их томными взорами, тайными жестами вееров и языком мушек, где изощрённое кокетство возводилось до положения истинного искусства. Она умела сводить кавалеров с ума, кружить им головы и играть, точно кошка с мышью. Она была опытной и искушённой в амурных забавах. Она умела всё. Но сейчас она чувствовала себя юной пятнадцатилетней барышней, мечтающей о первом поцелуе и смертельно боящейся его.
— Нет, — подтвердил он. — Вам нечего опасаться.
И Елизавете вдруг показалось, что говорит он вовсе не о тараканах.
* * *
Они ехали целыми днями. Первое время Алёшка старался держаться в стороне от смоленского тракта. На каждой стоянке подолгу и очень подробно выспрашивал мужиков, как добраться до следующей деревни маленькими просёлками и даже тропами — пока снега выпало немного, это ещё было возможно.
На ночлег старался выбирать деревеньки поменьше и в стороне от дороги на Москву, опасаясь, что его спутницу уже вовсю ищут и люди Ушакова, и француз с поляком. Мужики здесь жили совсем скудно и накормить путников чем-то кроме печёной репы, луковой похлёбки да грубого ржаного хлеба чаще всего попросту не могли. Не удавалось купить и овса для лошадей, приходилось обходиться одним только сеном. Кони исхудали, и даже Люцифер потерял былой задор, присмирел и понурился. Теперь на него можно было посадить даже ребёнка, однако Елизавета меняться лошадьми не пожелала, заявив, что привыкла к своему Журавлику.
Она тоже осунулась и похудела. По вечерам, сползая с седла, с трудом передвигала негнущиеся ноги, а когда по утрам взбиралась в это самое седло, Алёшка не раз замечал на её глазах выступившие слёзы. Нежная кожа рук от мороза огрубела, и они покрылись цыпками. Однако Елизавета не жаловалась. Не сетовала ни на скудость пищи, ни на постоянный холод, ни на невозможность смыть с себя многодневную грязь. Её стойкость поражала и восхищала Алёшку, вызывая глубокое, почти благоговейное уважение. Единственное, чего она так и не смогла преодолеть, — был панический ужас перед насекомыми, которыми кишела любая изба, и поэтому была вынуждена ночевать вместе с ним на холодных сеновалах.
Ночи эти давались Алёшке тяжелее, чем все тяготы пути вместе взятые. Устроив её, он отправлялся обихаживать коней: кормить, поить, чистить — и приползал на сенник за полночь уставший настолько, что звенело в ушах. Но стоило лечь с нею рядом, как сон будто шквальным ветром сносило. От нежности щемило сердце, от желания темнело в голове. Кровь ударяла в виски так, что казалось, череп вот-вот разобьётся, словно глиняный горшок. Он старался не касаться её, но стоило лечь рядом, как замёрзшая во сне Елизавета, ощущая тепло его тела, тут же к нему прижималась. Он поворачивался к ней спиной, пытался думать о делах и даже читать молитвы — ничего не помогало. Засыпал только под утро, вконец изнурившись от усталости, а проснувшись, всякий раз обнаруживал, что крепко обнимает её.
На пятые сутки добрались до Смоленска. Задерживаться в городе Алёшка не собирался, понимая, что их ищут и все заезжие дома будут осмотрены, а все их держальцы опрошены, однако Елизавета запросила передышки.
— Хотя бы пару дней, Алексей Григорич. Сил совсем нет… — От её умоляющего взгляда переворачивалось сердце, и настаивать Алёшка не посмел.
Чтобы сбить преследователей с толку, решили разделиться: Елизавета, купив в лавке мещанское платье, отправилась в Свято-Вознесенский девичий монастырь, а он на ближайший к нему постоялый двор и почти двое суток проспал.
Передышка пошла впрок всем. Алёшка чувствовал себя сказочным Фениксом, воспрявшим из пепла, у Журавля и Люцифера округлились бока и заблестела шерсть, а Елизавета словно живой водой умылась.
— Как хорошо, Алексей Григорич, душа ожила, — проговорила она задумчиво, когда они встретились у ворот обители. — Может статься, зря я так бегаю монашеской доли? Быть может, Господь прочит для меня именно эту стезю и следует принять её с благодарностью и смирением?
Он не нашёлся, что ответить, только взглянул с тревогой.
Выехав из Смоленска, они вновь собирались пробираться окольными путями, однако не успели проехать и пяти вёрст, как из-за поворота дороги показался возок, запряжённый парой серых коренастых лошадок. Алёшка съехал к обочине, пропуская экипаж, и вдруг услышал знакомый голос:
— Ну, наконец-то! А то уж думал, придётся до самого Парижу ехать!
И он с изумлением узнал в человеке, сидящем на облучке, Василия Чулкова.
— Вася! Васенька! — Елизавета соскочила с коня, бросилась на шею спрыгнувшему на землю Василию и вдруг разрыдалась громко, бурно, отчаянно.
* * *
В Александрову слободу прибыли десятого декабря к вечеру. Елизавета напарилась в бане, облачилась в дамское платье и, не дожидаясь утра, отбыла в монастырь. Повёз её Василий.
После встречи с ним та хрупкая близость, которая соединила в пути Елизавету с Алёшкой, вновь исчезла, и он понуро ехал за возком на таком же усталом и поникшем Люцифере.
Проводив Елизавету до экипажа, Алёшка почувствовал, что силы внезапно кончились, и даже поход в баню для него сейчас сродни подвигу. Пошатываясь, словно пьяный, он добрёл до своей комнаты и ничком упал на постель, чувствуя себя пустым глиняным горшком — один черепок и ничего внутри.