— Дай-ка ручку, красавица. — Старуха отложила свою работу и протянула тёмную, словно вырезанную из ольховой коры ладонь. — Да ты садись поближе, не укушу. Али сглазу боишься?
Мавра нерешительно присела рядом. Цыганка взяла её руку и принялась рассматривать.
— Тебе, лебёдка, приворотное зелье без надобы, кавалеров отваживать впору, — проговорила она, наконец. — Сказывай, зачем пришла?
— То не мне, — пискнула Мавра, — Прасковье. Продашь?
— Отчего не продать — продам. Приворот у меня сильный, да только запомни, лебёдка: когда у человека в любви добрую волю отымают, добром то редко кончается… Всё, лебёдка? Или ещё какую нужду имеешь?
И Мавра решилась. Конечно, лучше было бы отослать куда-нибудь Парашку, чтоб не слыхала, да только та от страха аж позеленела. Можно и гадалкой не быть, чтобы предсказать, что от Мавры она даже под угрозой смерти ни на шаг не отойдёт.
— А есть у тебя зелье такое, чтобы Венеру тешить и не чреватеть? — выпалила она быстро и вновь оглянулась.
— И такое есть. Продам, коли греха не боишься.
— Какой же в том грех? — фыркнула Мавра. — Или сказывать станешь, что без венца любиться не пристало? Нешто у вас все невинными девами до свадьбы?
— Ты мне, лебёдка, голову не морочь. Тебе ж не просто не чреватеть, дитя скинуть хочешь.
Мавра задохнулась.
— С чего ты взяла? Мне на будущее, чтобы уберечься… — зачастила она, косясь на Парашку.
— И на будущее, и на нонешнее… Я, лебёдка, по руке всё прочесть могу: что было, что будет, и чем дело кончится… — Старуха поднялась, откинула полотняный полог кибитки и исчезла внутри.
— Ты что, в тягости? — прошептала Парашка, и глаза её сделались круглыми.
— Не выдумывай! — так же тихо отозвалась Мавра. — Блажит старуха, цену себе набивает. Мне на всякий случай надобно. Слыхала я, будто бывают такие настои, кои после амурных утех пьют, чтоб не тяжелеть, вот и хочу купить.
Старуха меж тем вылезла из своей повозки и поставила на обрубок бревна два похожих по форме флакона, горлышки которых были затянуты бычьим пузырём и перевязаны тонкой бечевой.
— Это приворот. — Она указала на тот флакон, что был чуть повыше. — Ежели добавлять его по каплям в еду, зазноба твоя постепенно к тебе обращаться станет — помалу да надолго. А коли сразу лжицу[100] зачерпнёшь да особливо ежели в вино добавить, страсть одним часом нахлынет, разум помутит, безумств натворит, да, как гроза, прочь отлетит.
Она протянула сосуд Прасковье, та помялась, но взяла.
— А это тебе. — Цыганка протянула второй флакон, пониже и попузатее, Мавре. — Коли выпьешь две капли сразу, как любовный жар простынет, чрево пустым останется, ну а коли крови в назначенный срок не придут, тогда пять капель пей — и лоно опустеет. Да гляди, пять капель — ни единой боле! Иначе Богу душу отдашь. И знай, за грех этот Господь наказывает строго… Хуже нет — дитя невинное убить. Цыганки на такое решаются, только ежели иссильничал кто…
Мавра хотела вновь повторить, что зелье ей нужно на всякий случай, но старуха перебила:
— Ну, а это от винопития травка. — Она достала из-за пазухи тряпицу, в которую были завёрнуты какие-то бурые сухие стебли. — Кирьяк. Настой делай и пои.
Достав несколько монет, Мавра протянула их старухе. Та взяла, и деньги мгновенно исчезли где-то в складках её широченных юбок. Взглянув на собеседниц, тётя Зара усмехнулась:
— Что-то вы, красавицы, заскучали. Давайте погадаю! Всю правду скажу! Ничего не утаю.
Парашка шарахнулась и закрестилась, а Мавра невольно спрятала руку за спину. Цыганка рассмеялась, точно закаркала.
— Мне погадай, бабуся, — раздался за спиной у Мавры весёлый голос, и обе девицы подпрыгнули от неожиданности — к костру подходил Розум. — Или хлопцам гадать невместно?
Мавра быстро взглянула на него, прикидывая, мог ли слышать разговор, но тут же успокоилась. Тот сиял, как натёртый песком алтын, было видно, что время в компании цыганских мужиков он провёл приятно.
— Отчего же, ча́воро[101], могу и тебе. Давай руку, скажу, что на роду писано.
Розум сел рядом и протянул цыганке ладонь с длинными, не по-мужицки тонкими пальцами. Старуха уткнулась в длань носом и долго рассматривала, щуря глаза и шевеля губами, а потом вдруг сказала:
— Прорицание чужих ушей не любит. Ступайте-ка, красавицы, вспять.
И, как Мавре ни любопытно было услышать, что же такого диковинного углядела старуха на гофмейстеровой ладони, пришлось уйти не солоно хлебавши.
Отчего-то разозлившись разом и на Розума, и на старуху, и даже на Парашку, Мавра решила, что дожидаться казака они не станут, и сердито зашагала в сторону видневшегося на горизонте посада. Парашка трусила следом, притихшая и испуганная, только боязливо косилась на ораву шумной чумазой ребятни, что бежала за ними по пятам, что-то вереща на своём журчащем наречии.
Впрочем, Розум их скоро нагнал.
— Ну что? — язвительно бросила Мавра. — Нагадала богатства целый воз и трон персидского султана?
— Не стал я слушать, — отозвался тот. — Побежал вас догонять.
— Что ж этак? Мы дорогу и сами найдём, не заблудимся.
Розум, кажется, удивился.
— А ну как обидит кто? Я за вас перед Её Высочеством ответ держу.
------------------
[98] обращение к человеку иной, нецыганской национальности (цыг.)
[99] колдунья, травница (цыг.)
[100] Лжица — изначально ложечка, которой давалось Причастие в храме. В обиход название вошло, как обозначение маленькой ложки.
[101] парень, мальчик, юноша (цыг.)
* * *
На гуляния отправились, когда солнце уже цеплялось за верхушки дальнего леса. Народу набралось изрядно — чуть не полсотни человек. Кроме Елизаветы и её людей праздновать Купалу отправилась вся дворовая прислуга, не считая совсем уж древних старух.
То и дело слышались визг, смех, крики. Молодые парни выскакивали из-за кустов, заборов и прочих укромных мест и норовили облить кого-нибудь из девушек водой, распевая во всё горло:
Улыбнись, раскрасавица,
Аграфена-купальница
Водой обливается,
Росой умывается,
С милым обручается,
На Купалу венчается.
Выйдя из посада, народ разбрёлся вширь, девки прямо на ходу принялись собирать травы для венков, а некоторые сразу плести. То там, то здесь запевали песни, то протяжные, то задорные, вроде частушек.
Елизавета шла в задних рядах, пела вместе со всеми. Ради такого дня и сама она, и все её девы были одеты в простонародную одежду — сарафаны и рубашки. Лучше бы, конечно, гулять в одной лишь длинной рубахе, но такого она себе позволить не могла — всё же не сенная девка.
На Мавре сарафан смотрелся комично — толстенькая и коротконогая без даже условных намёков на талию, она выглядела, словно кукла-крупеничка[102] у домовитой хозяйки. Прасковье в непривычной одежде было явно не по себе, она то и дело нервно одёргивала плотный сарафановый подол. Лучше всех, пожалуй, разумеется, не считая самой Елизаветы, смотрелась Анна Маслова.
Елизавета окинула ревнивым взглядом её тонкую прямую фигурку — Анна шла сбоку, чуть в стороне от Мавры и Прасковьи — особой дружбы с новой фрейлиной у тех не сложилось. В последние дни она повеселела и словно бы успокоилась, начала улыбаться, отчего внезапно похорошела и теперь совершенно не походила на ту поникшую, точно сорванный цветок, девицу, что представили Елизавете накануне отъезда в слободу.
После странной сцены, случайно увиденной ночью в сенях трапезной, Елизавета сперва вознегодовала и даже хотела прогнать бесстыжую девку вон — остановило то, что поступок этот пришлось бы как-то объяснять, а признаваться, что подглядывала, было унизительно. Словом, прогнать не прогнала, но пару раз прилюдно наговорила той гадостей. После же, остыв, стала внимательно приглядываться к Анне и гофмейстеру.
Вели эти двое себя странно. С одной стороны, их явно что-то связывало: то она бросала на него тревожный и словно бы просящий взгляд, то он улыбался ей мягко и ласково. С другой же — в переглядываниях этих не было заметно того огня, что выдаёт любовников, и Елизавета успокоилась. Но если раньше не замечала новую фрейлину — она и взяла-то её к себе, уступив просьбам Михайлы Воронцова и его матушки, — то теперь Анна Маслова вызывала у цесаревны раздражение.