Литмир - Электронная Библиотека

Твой Н. Гумилев.

135. А. А. Ахматовой

<Териоки. 10/23 июля 1914 г.>

Милая Аничка,

думал получить твое письмо на Царск<осельском> вок<зале>, но не получил. Что, ты забыла меня или тебя уже нет в Деражне? Мне страшно надоела Либава, и вот я в Териоках. Здесь поблизости Чуковский, Евреинов, Кульбин, Лозинский, но у последнего не сегодня-завтра рождается ребенок. Есть театр, в театре Гибшман, Сладкопевцев, Л. Д. Блок и т. п. Директор театра Мгебров (офицер).

У Чуковского я просидел целый день; он читал мне кусок своей будущей статьи об акмеизме, очень мило и благожелательно. Но ведь это только кусок, и, конечно, собака зарыта не в нем! Вчера беседовал с Маковским, долго и бурно. Мы то чуть не целовались, то чуть не дрались. Кажется, однако, что он будет стараться устроить беллетристический отдел и еще разные улучшенья. Просил сроку до начала августа. Увидим! Я пишу новое письмо о русской поэзии — Кузмин, Бальмонт, Бородаевский, может быть, кто-нибудь еще. Потом статью об африканском искусстве. Иру бросил. Жду, что запишу стихи.

Меланхолия моя, кажется, проходит. Пиши мне, милая Аничка, по адресу: Териоки (Финляндия), кофейня «Идеал», мне. В этой кофейне за рубль в день я снял комнату, правда, неплохую.

Значит, жду письма, а пока горячо целую тебя.

Твой Коля.

Целую ручки Инне Эразмовне.

136. А. А. Ахматовой

<С.-Петербург. 17 июля 1914 г.>

Милая Аничка,

может быть, я приеду одновременно с этим письмом, может быть, на день позже. Телеграфирую, когда высылать лошадей. Время я провел очень хорошо, музицировал с Мандельштамом, манифестировал с Городецким, а один написал рассказ и теперь продаю его. Целую всех. Очень скоро увидимся.

Твой Коля.

137. А. А. Ахматовой

<Кречевицкие казармы под Новгородом. До 6 сентября 1914 г.>

Дорогая Аничка

(прости за кривой почерк, только что работал пикой на коне — это утомительно), поздравляю тебя с победой. Как я могу рассчитать, она имеет громадное значенье, и, может быть, мы Новый Год встретим, как прежде, в Собаке. У меня вестовой, очень расторопный, и, кажется, удастся закрепить за собой коня, высокого, вороного, зовущегося Чернозем. Мы оба здоровы, но ужасно скучаем. Ученье бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, т<о> е<сть> писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки, и хотя люди в большинстве случаев милые, но все же это уныло.

Только сегодня мы решили запираться на крючок, не знаю, поможет ли. Впрочем, нашу скуку разделяют все и мечтают о походе как о Царствии Небесном. Я уже чувствую осень и очень хочу писать. Не знаю, смогу ли.

Крепко целую тебя, маму, Леву и всех.

Твой Коля.

138. А. А. Ахматовой

<Расейняй. 7 октября 1914 г. Действующая армия.>

Дорогая моя Аничка,

я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая «собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику». Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.

Пиши мне в 1-ю действ<ующую> армию, в мой полк, эскадрон ее величества. Письма, оказывается, доходят очень и очень аккуратно.

Я все здоровею и здоровею: все время на свежем воздухе (а погода прекрасная, тепло), скачу верхом, а по ночам сплю как убитый.

Раненых привозят немало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под одним нашим уланом пуля пробила седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси; секунда до или после, и его бы ранило.

Сейчас случайно мы стоим в таком месте, откуда легко писать. Но скоро, должно быть, начнем переходить, и тогда писать будет труднее. Но вам совершенно не надо беспокоиться, если обо мне не будет известий. Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно. Так что отсутствие писем будет обозначать только то, что я в походе, здоров, но негде и некогда писать. Конечно, когда будет возможно, я писать буду.

Целую тебя, моя дорогая Аничка, а также маму, Леву и всех. Напишите Коле маленькому, что после первого боя я ему напишу.

Твой Коля.

139. М. Л. Лозинскому

<Ковно. 1 ноября 1914 г. Действующая армия.>

Дорогой Михаил Леонидович,

пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступленье, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаем<ом> Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненье, ночью срывался с места, заслыша ворчанье подкравшегося пулемета, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше.

Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслажденье испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья — в то же время минута усталости и скуки. Я теперь знаю, что успех зависит совсем не от солдат, солдаты везде одинаковы, а только от стратегических расчетов — а то бы я предложил общее и энергичное наступленье, которое одно поднимает дух армии. При наступленьи все герои, при отступленьи все трусы — это относится и к нам, и к германцам. В частности, относительно германцев, ничто так не возмущает солдат, как презрительное отношенье к ним наших газет. Они храбрые воины и честные враги, и к ним невольно испытываешь большую симпатию, потому что как-никак ведь с ними творишь великое дело войны. А что касается грабежей, разгромов, то как же без этого, ведь солдат не член Армии спасенья, и если ты перечтешь шиллеровский «Лагерь Валленштейна», ты поймешь эту психологию.

Целуя от моего имени ручки Татьяны Борисовны, извинись, пожалуйста, перед нею за то, что во время трудного перехода я потерял специально для нее подобранную прусскую каску. Новой уже мне не найти, потому что отсюда мы идем, по всей вероятности, в Австрию или в Венгрию. Но, говорят, у венгерских гусар красивые фуражки.

Кланяйся, пожалуйста, мэтру Шилейко и напишите мне сообща длинное письмо обо всем, что делается у вас; только не политику и не общественные настроенья, а так, кто что делает, что пишет. Говорила мне Аня, что у Шилейки есть стихи про меня. Вот бы прислал.

Жму твою руку.

Твой Н. Гумилев.

140. М. Л. Лозинскому

<Држевица.> 2 января 1915 г. <Действующая армия.>

Дорогой Михаил Леонидович,

по приезде в полк я получил твое письмо; сказать по правде, у меня сжалось сердце.

Вот и ты, человек, которому не хватает лишь loisir’а[7], видишь и ценишь во мне лишь добровольца, ждешь от меня мудрых, солдатских слов. Я буду говорить откровенно: в жизни пока у меня три заслуги — мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует все, что есть лучшего в Петербурге. Я не говорю о стихах, они не очень хорошие, и меня хвалят за них больше, чем я заслуживаю, мне досадно за Африку. Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпенья выслушать мои впечатленья и приключенья до конца. А ведь, правда, все то, что я выдумал один и для себя одного, ржанье зебр ночью, переправы через крокодильи реки, ссоры и примирения с медведеобразными вождями посреди пустыни, величавый святой, никогда не видевший белых в своем африканском Ватикане — все это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы, которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе. И мэтр Шилейко тоже позабыл о моей «благоухающей легенде». Какие труды я вершу, какие ношу вериги? Право, эти стихи он написал сам про себя и хранит их до времени, когда будет опубликов<ан> последний манифест, призывающий его одного.

45
{"b":"884102","o":1}