Литмир - Электронная Библиотека

Старик посмотрел в глаза Калинцева прямым, без всякого заискивания взглядом.

– Червонец-то найдётся свободный, беженец?

А он, протягивая ему деньги, неожиданно подумал, что для одинокого словоохотливого старика эти просьбы о деньгах скорей всего повод лишний раз пообщаться, прилепить к себе человека на некоторое время.

– Завтра отдам, ты же меня знаешь, я на отдачу лёгкий, – Потапыч небрежно сунул деньги в карман. – У меня халтурка на Почтамтской. Меняю одной мадам унитаз и бачок, так что разбогатею, Рокфеллера нагоню. А ты куда собрался?

– На Апрашку.

– Подарки к празднику? Святое. Ну, пошли я с тобой до Почтамтской пройдусь.

По дороге старик ярко обрисовал ему политическую ситуацию в стране. Сделав заключение, что если бы он так краны чинил (в слове «краны» он делал профессиональное ударение на букве «ы»), как руководит страной нынешний беспалый президент, то его давно бы уже с позором прогнали его клиенты или даже, возможно, и побили бы. У поворота на Почтамтскую они расстались. Старик так сдавил его ладонь на прощанье, что он крякнул, подумав: «Ну, и силища. Михаил Потапыч – верное словосочетание».

– – —

Улицы убрали плохо, было скользко, приходилось обходить грязные отвалы снега. Мысленно перебирая разговор с женой, он раздражался, опять пытался разгадать причину неожиданного разлома в Людмиле, но ничего на ум не приходило, кроме мыслей о накопившейся усталости, стрессе и какого-то необычного события, повергшего её в это состояние. Он успокаивал себя тем, что всё должно непременно утрястись естественным порядком, но голос внутри него обиженно перебивал эти его мысли, говоря: «Глупей ничего не придумал?! Как? Как это утрясётся после того, что она тебе наговорила? Бросала тебе в лицо страшные убийственные слова, которые невозможно будет забыть. Настасьей Филипповной решила стать, Рогожина в Мерседесе найти! Слова можно, наверное, простить, но забыть? А она сама? Скажет, прости, Володя, не знаю, что на меня накатило? А я махну рукой и скажу: «Да, ладно, Люд, чего только в жизни не бывает!» Тут-то и произойдёт живительный катарсис. Нет, не то, не то, здесь что-то гибельное, необычное, поворот на 360 градусов, открывший шлюзы с потоками негатива. Диссонанс! Уши режет. Что-то случилось с ней, сломало».

Неожиданно ему ярко, будто при вспышке камеры, вспомнилась необычная ухмылка Людмилы, когда она говорила о том, что мужчины приглашают её в рестораны, ухмылку пошлую, с какой-то внутренней грязнотцой, сделавшую её другой Людмилой, чужой и неприятной женщиной.

Он знал такие ухмылки. Часто замечал их на лицах пьяненьких женщин в ресторанах, когда мужчины нашёптывали им что-то на ухо, и это «что-то» проявлялось на лицах женщин именно такой ухмылкой. Он резко мотнул головой, словно прогоняя наваждение, губы беззвучно прошептали: «Не ты это, Люда, не ты. Люда, Люда, что с тобой, красавица моя?» И опять стали всплывать в голове жестокие слова жены, прожигающие его сердце болью, обидой, раздражением и жалостью.

Тягостные мысли одолевали и не оставляли его. Погружённый в них он не заметил, что вместо Фонарного переулка свернул на набережную Мойки. Очнулся он, удивлённо озираясь, когда ступил на Поцелуев мост.

Он остановился и окинул взглядом удивительную почти открыточную перспективу: за мостом вдали были Консерватория, Мариинский театр и прекрасное завершение улицы – сквер с Николо-Богоявленским собором; на левой стороне, заснувшей подо льдом Мойки дремал с сонными окнами Юсуповский дворец, на правой – кирпичная цитадель Новой Голландии. Его взгляд, скользнув по застывшему зеркалу Мойки, взлетел к небу и остановился на сверкнувшем от нежданного луча солнца куполе Исаакиевского собора, безмолвно и гордо высившегося вдали над заснеженными крышами старых домов.

«Красота-то какая! – восхищённо прошептал он, тут же подумав огорчённо: «Проклятая нищета и суета! За столько лет не удосужился прийти сюда с Людмилой и расцеловать её здесь. Народная молва говорит, что такой поцелуй накрепко связывает любящие сердца. Питерская мистика, городские байки. Они окружают этот город, фантомы давно умерших людей незримо бродят по его древним улицам в сизом и влажном зимнем воздухе. Но как же ему к лицу старость, какая у него стать и какая благородная седина! Как вдумчиво поработали гениальные мастера над его обликом и, слава Богу, что советские мастеровые, устояли от желания перестроить эту красоту и не успели её испоганить. Правда натыкали по указу начальства безмерное количество памятников другому «гению», ничего в нём не построившего, чьё имя недолго носил город, а на домах, где он якшался с товарищами, увековечили его имя на мемориальных досках, да улицы переименовали, дав им имена террористов, мизантропов, убийц и растлителей. Только город их пережил! Терпеливый и умный он отнёсся к этому с мудрой усмешкой – он всегда знал, что имена эти пустые, чужие, временные и ведал, что ветер истории всё расставит по местам. Он терпеливо ждал, когда ему вернут имя упрямого царя заложившего его и дождался. И, слава Богу, что, несмотря на стремительные демократические преобразования, ходить пока ещё по набережным каналов, по мостам, улицам, по которым ходили гении, любоваться памятниками, храмами, парками, площадями, сквериками, архитектурой именитых зодчих, можно пока ещё бесплатно; но может быть, ростовщики и лавочники со временем эту роскошь бедного человека отменят, обложат налогами и потешат своё тщеславие, построив рядом с шедеврами свои безликие дворцы из стекла и бетона, или перекупят старые».

Чтобы согреться, он пошёл быстрее. Постоял немного у памятника Чайковскому, думая, о том, как повезло тем, кто учился в питерской Консерватории, полюбовался Мариинским театром. Впереди высился бело-голубой красавец Николо-Богоявленский Собор и он, неожиданно для себя, будто кто-то вёл его, пошёл к нему.

– – —

В храме было сумрачно, тихо и уютно. Потрескивали свечи, горели лампадки, редкие посетители ходили бесшумно, говорили шёпотом, как охранители сна дорогого человека; красивая женщина в чёрном платке, со скорбными влажными глазами, что-то шептала на ухо молодому батюшке, священник с белым печальным лицом внимательно её слушал.

Оглядываясь по сторонам, проникаясь умиротворённой атмосферой храма, и непроизвольно расслабляясь и успокаиваясь, Калинцев купил несколько свечей. Он поставил три свечи там, где горели поминальные свечи и не смог уйти; стоял здесь долго, закрыв глаза, светлая печаль объяла его, придя к нему с образами матери и отца, бабушки, деда и тестя.

Когда он открыл повлажневшие глаза, его свечи, потрескивая, догорали. Он тихо прошёлся по храму, нашёл икону Николая Чудотворца, подождал, когда отойдёт женщина, целующая край иконы, поставил свечу, долго смотрел в строгий и мудрый лик святителя и неожиданно для себя стал горячо просить. Он просил святого не о деньгах, не о жилье, не о благополучии – просил о здравии Алёши, Людмилы, Анны Никифоровны, и дочери. Просил о сохранении семьи, о мире и взаимопонимании в ней. Слова его были корявы, он не знал молитв, но они были искренни, шли от сердца, вытекая из него горячей волной.

С Апраксиного двора, купив всё, что хотел, он возвращался домой в сумерках, когда уже включили уличное освещение. В своём дворе он опять встретил Потапыча в спецовке и с разводным ключом в руке. Они с ним закурили. Состоялся довольно странный разговор, который он списал на состояние Потапыча.

Вид его разительно переменился по сравнению с их первой сегодняшней встречей. Обычная бодрость старика куда-то пропала, выглядел он усталым, на печальном лице выделялись подглазья, ввалившиеся, тёмные, с какой-то болезненной прозеленью. Он отвёл его в сторону, вернул занятую десятку, и тревожно озираясь, заговорил, почему-то полушёпотом:

– Знаешь, переселенец, я этот город так и не полюбил. Нет, он мне ничего плохого ни сделал, но и родным не стал. Счастье, брат, – родиться и умереть в родном для тебя месте, правильно говорят – где родился – там и пригодился. Если даже бродяжничаешь ты по белу свету, то умирать обязан вернуться в родные края к могилам родителей, соседей, друзей – веселей будет рядом с ними лежать. Будут люди живые, знавшие тебя и помнившие, приходить проведывать своих родных и тебя вспомнят, мимо твоей могилы проходя. А здесь меня точно на кладбище никто не вспомянет, разве те только, кому я унитаз да смеситель менял. М-да, Питер, Володя, – город-хитроман. Он человека в себя засасывает и крепко держит в своей чухонской трясине, от него так просто не отделаешься. Чужаков здесь всегда много было, одни уезжают, другие приезжают – людской круговорот. Те, что уедут, Питер не забудут. Даже, кому здесь совсем хреновато и тяжко было, бахвалиться станут, стакан, приняв; в грудь себя бить, вернувшись в свой Мухосранск или Мешковку, дескать: «Да я ж, в Питере жил! В Питере, сечёте, провинциалы!» Будто, кипит твоё молоко на плите, в раю, понимаешь, жили. Сами, может, в Питере том, горе мыкали, мёрзли, болели, в ботинках рваных ходили, угол снимали в шесть метров, да на общей кухне лаялись и грызлись со злыднями-соседями, вспомнить нечего, кроме того, что через Фонтанку по Аничкову мосту на работу ходили, да в котлетной, когда копейка заводилась, стопарик позволяли себе пропустить, а – гляди ж: «Я в Питере жил!» Ни всякому он люб, некоторые злобятся или ворчат, но даже и такие товарищи забыть его не могут, нет-нет да брякнут с ухмылочкой: «Была у меня в Питере одна мамзель. Такая, доложу я вам столичная штучка!» Холодно мне в нём всегда было, не радовал он меня, и он меня, кажется, не полюбил, потому и счастья у меня в нём не случилось. Ты знаешь, как-то не заметил меня Питер, дела ему никакого до меня не оказалось. Читал я, что в старые времена, деревня рассейская ездила сюда подрабатывать. Пили, само собой, болели, работали, как волы, надрывались за пятак на тяжких работах на чужого дядю. Когда домой возвращались, на вопросы деревенских: чего вернулись? Отвечали: напитерелись, мол. Напитерились – прикидываешь?! М-да, напитерились – набедовались, то есть. Я своей покойной супруге не раз предлагал на Юга обменять квартиру, но она, ни в какую. Ей здесь очень нравилось. Она ж родом из тутошней северной Мешковки, что от Эстонии в двух шагах. В деревне той пять хат и один колодец, селяне грибами, ягодой, да рыбалкой проживают. А тут тебе и мороженое с пирожным, и фарш в магазинах готовый, и мандарины с конфетами, и вода горячая с унитазом. Страшно ей было бросить жильё, ради которого она горбилась столько лет. Но ей, Володя, чуток легче было, однако, чем мне: отдушина у неё сердечная имелась – сёстры и мать с отцом на Псковщине. Я, Володя, не говорил тебе ещё, что сирота я, детдомовец? Нет? Докладываю, сирота. Записано в паспорте, что родился я в городе-герое Туапсе, но это филькина грамота, хотя, думаю, где-то поблизости и был рождён, раз мать меня грудничком оставила там. Сгинуть мне не дали люди, фамилию присвоили обычную русскую Медведев, а имя и отчество дали соответствующее медвежьей породе – Михаил Потапыч, наверное, весу во мне было многовато, с юмором люди попались. Тогда голодуха была и много народа на Юга подавалось хлеба искать. Может, и мать моя там скиталась, а как я у неё случился, так, наверное, обузой стал. Разбери теперь, кто я по пятой графе? Может, и не русский вовсе, а какой-нибудь адыгеец – их там много проживало, или армянин. М-да, подкидыш… это дело, Володя, тяжкое, это только тот поймёт, кто сам в шкуре подкидыша пожил. Нет от этого душе покоя. Этого никому не пожелаю, выйти из школы и видеть, как твоего одноклассника мать встречает и обнимает нежно – это кино детскому сердцу вредное. Вот значится, какое дело, Володя. И сердце моё там, знаешь, где-то на юге осталось. У каждого человека должна быть родина, место, где мать его родила. Я после войны не раз и не два ездил летом на моря отдыхать. Так на сердце у меня там теплело, родное что-то чувствовал, может потому, что ходил по земле, где мать моя ступала. Ты вот тоже с юга, вижу не сладко тебе в нашей каменной берлоге, в Венеции Северной? Ну, скажут же – Венеция! Венеция, кипит твоё молоко на плите, с замёрзшими каналами и без звёзд на небе! Вместо лодочников пароходы да баржи. Смотрю я на тебя, Володя, и вижу, что положение твоё, однако, хуже моего того, когда я подкидышем детдомовским был. Я хотя и без родителей остался, но меня та власть не бросила, у меня надежда была, что выросту, получу специальность, угол мне дадут, по помойкам не буду скитаться. У тебя другой вариант – демократический. Никто тебе здесь не поможет и город этот холодный тебя может не принять. Не посчитает тебя нужным. Санитары бродят кругом, они присматривают, где можно хапнуть, кому горло перегрызть, и меня, наверное, такой санитар уже присматривает…»

6
{"b":"883718","o":1}