— Раздайте матросам. Вы похвалили мои цветы. Спасибо вам!
На корабль мы возвращались все той же длинной улицей. Знакомый нам дворик опустел — ни одного цветка.
…Цветов хватило на все каюты. Их рассовали по графинам и банкам, и на камбузе вмиг поубавилось тары. Потом нас трепал штормяга и злющий тайфун с ласковым названием «Лариса». К родному пирсу мы пришли недели через две. Цветы захватили с собой — жаль было оставлять. Они все еще пахли. Ни один цветок не завял. Вот вам и пословица: «Солнце не греет, девушки не любят…»
УЛЫБКА ЧАПАЯ
Мальчик был очень болен. Он давно не поднимался с постели, врачи сокрушенно разводили руками, и только один старенький доктор, много повидавший на своем веку, все еще не верил в печальный исход.
— И все-таки, коллеги, я уверен, что мы имеем дело с сугубо психоастеническим фактором!
Слово «фактор», ему, вероятно, нравилось, и он постоянно делал на нем ударение.
Из низкой, краснокирпичной, построенной задолго до Семашко земской больницы мальчика решили перевезти домой, где и уютней, и просторней.
Мальчик лежал на вышитых бабушкиных подушках и большими синими глазами смотрел на никелированные побрякушки, затейливо украшавшие спинку кровати. Его отец, коренастый, хмурый, с виду очень сильный человек, молча сидел у постели больного, уронив на колени тяжелые и сейчас как бы лишние ладони. И если бы мальчик мог догадаться, что его ожидает, он понял бы, почему за стеною так тихо плачет мать и почему старенький доктор, уткнувшись бородкой в темное вечернее окно, упрямо бормочет:
— Нет, как бы там ни было, но это чисто психоастенический фактор… Сугубо психоастенический…
В комнате пахло лекарствами и сосновой смолой. В печке потрескивали дрова, сквозь конфорки пробивались красные дрожащие отблески, и потому свет не зажигали.
Вдруг мальчик попросил:
— Папа, расскажи мне про Чапая… На белом коне…
Молчавший дотоле отец встрепенулся:
— Но я уж рассказывал тебе вчера о Чапае. Может, тебе прочесть о Коньке-Горбунке?
— Нет, — тихо сказал мальчик. — Не надо про Конька. Расскажи про Чапая… на белом коне…
Отец склонился над кроватью, чуть касаясь тяжелой ладонью, погладил влажные волосы сына, и если бы в комнате было светлее, мальчик, наверное, увидел бы, как дрожит отцовский подбородок, рассеченный давним шрамом.
«…И окружили беляки наш отряд, налетели черною тучей, конца-краю им не видно. Кони у них злые, землю копытами роют, а зубами грызут стальные удила. Лица у казаков красные, в бородищах капуста застряла, а паши бойцы вот уже три дня (точь-в-точь, как ты!) — ничего не ели. Вот выехал вперед генерал да как заревет густым басом:
— Эй вы, мужики-лапотники! Сдавайтесь на милость нашу, а не то всех вас шашками порубим, из винтарей побъем, на острые пики нанижем! Даю три минуты на размышление!
Только красные бойцы не дрогнули:
— Колите нас и рубите, — отвечают. — Все равно не сдадимся. Будем драться до последнего, Чапай нас в беде не оставит…
И только сказали они эти слова, задрожала земля от топота копыт. Расступились тучи, и все увидели: на высокую крутую гору Урал выехал Чапай на белом коне. Конь под ним тонконогий и сильный, грива золотистая, как лучи солнца, а сам Чапай великан из великанов, плечи у него, как скалы, бурка за спиною, как Черное море, и шпоры сверкают, как две молнии. Папаха на затылок лихо сдвинута, из-под нее русый чуб выбивается, а глаза у Чапая синие-пресиние, совсем, как у тебя. Подкрутил усы Василь Иванович, поглядел на беляков, прищурился и легко выхватил из ножен звонкую сабельку…
Засуетились, забегали вдруг беляки, стали палить в Чапая из винтовок. Только пули пролетали мимо него или застревали в мохнатой бурке и шипели, словно змеи. Очень удивились, пуще прежнего рассердились беляки, выкатили вперед тяжелую пушку-мортиру. А Чапай стоит себе, улыбается грозно, а снаряды от него отскакивают, словно горошины, и землю роют у ног коня, да все понапрасну.
Испугались тут казаки, закричали от ужаса, а Чапай махнул звонкой саблей, рассек ею тучи, и из туч молнии посыпались на головы белых разбойников, — всех до одного порешили. Рассмеялся Чапай. Подмигнул друзьям-соратникам, и светлее стало в мире от его улыбки, и подняли головы красные бойцы.
С тех пор всегда и везде, там, где добрые люди дерутся со злом, там, где друзьям худо, появляется Василий Иванович Чапаев на белом коне…»
Отец замолк, вспомнив вдруг настоящего начдива двадцать пятой, невысокого, худощавого, отнюдь не великана.
А мальчик пошевелился в постели, поднял тонкую прозрачную руку и тихо спросил:
— Значит, Чапай и к нам придет?
Настала тишина, гнетущая тишина. Было слышно, как на кухне из умывальника мерно шлепаются капли в медный таз, а в подполе попискивают мыши. Старенький доктор, который все свое свободное время проводил теперь у постели мальчика, обрадованно объявил:
— Я ведь вам говорил, что это сугубо психоастенический фактор!
* * *
В городе этом была небольшая книжная лавка и всего одна библиотека. В лавчонке, в пропыленных картонных переплетах стояли сочинения Александра Пушкина, Лидии Сейфуллиной, Федора Гладкова, а также брошюры для слушателей рабфака. В библиотеке нашлось несколько портретов челюскинцев и только два крохотных портрета Чапая — в учебнике истории и на обложке детской книжонки «Рассказы о героях». Да и то на обложке этой лицо Чапая было таким маленьким, что разглядеть его можно было разве что в большую подзорную трубу.
Но зато библиотекарь с полуслова уловил, в чем дело, и сказал, что на прошлой неделе, возвращаясь от дочки из Н-ска, он своими глазами видел в зеленом вокзальном киоске большой портрет Чапая… а возможно — Щорса.
И человек с волевым подбородком, рассеченным шрамом, выбежал из библиотеки, на ходу застегивая пальто. На городской площади вскочил в старую пролетку, которая торчала тут, вероятно, со времен русско-японской войны. Человек со шрамом растормошил дремлющего извозчика, тот понимающе всплеснул руками, и подслеповатая лошаденка помчалась к вокзалу так быстро, как только может скакать двадцатилетняя заезженная кляча. А потом паровоз «Феликс Дзержинский» помчал по рельсам так стремительно, как только может мчать паровоз «Феликс Дзержинский», когда человек очень торопится.
А человеку со шрамом все казалось, что поезд движется чересчур медленно; он поминутно доставал из кармана большие серебряные часы-луковицу, на полированной крышке которых блестела гравировка: «Храброму бойцу-пулеметчику 25-й Чапаевской дивизии — за доблесть».
Наутро он очутился на перроне сонного вокзала города Н-ска и, перепрыгивая через багажные тюки, побежал к знакомому по рассказу зеленому киоску… Но было еще очень рано, на дверях киоска висел большой замок с контрольной бумажкой в скважине. И тогда человек опустился на массивную, как рояль, вокзальную скамью. Закрыл глаза…
Ему снилась полутемная комната и сосновые поленья, потрескивающие в печи, и тоненькая прозрачная ручка, свисающая с пуховиков… И еще ему приснились лютые ночи Бугуруслана, пылающая Уфа, черный Лбищенск, распятый казачьими штыками… А когда человек проснулся, было уже совсем светло, рядом со скамьей шелестела по асфальту метла, и милиционер в смешном треухе тормошил его за плечо…
— Нет Чапаева, — позевывая, ответил небритый киоскер. — Намедни какие-то пионеры купили… Погоди, погоди, парень — да ты никак плачешь? Что он друг тебе, Чапай? Али родственник какой? Погоди, погоди, сердечный, а ты утренние газеты читал?
Нет, конечно же, он не читал утренней газеты. А в ней между речью Калинина по случаю пуска новой домны и выступлением Косиора в связи с приездом делегации зарубежной компартии, светлой нонпарелью было напечатано: «Сегодня художник Н. открывает выставку, посвященную XVII годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. На выставке широко представлены портреты полководцев и героев гражданской войны».