Нельзя же без конца посылать сообщения. Еще одно – и Матьё сразу поймет: он в отчаянии.
Уже четыре часа, а он еще ничего не сделал. Какие-то ерундовые, ничего не значащие дела толкутся в очереди за право откусить заметный кусок дня, не говоря уже о бесконечных видеоконференциях и совещаниях. У французов особый темп жизни. Они, по-видимому, так и не отделались от национального сибаритства – в утренние часы еле двигаются, потом настает очередь двух-, а то и трехчасового ланча, и никому даже в голову не приходит, что в это время полагается выполнять порученную работу. В Нью-Йорке работают с рассвета до заката, ланч – если повезет. Взамен люди могут себе позволить десятки двухминутных перерывов – пожевать, сделать пару упражнений или перекинуться словом-другим с коллегами.
Американский образ жизни переводу на другие языки не поддается.
Адам вздохнул. Еще только четыре. Открыл присланную Селией статью и начал вычитывать. Рано или поздно все равно придется позвонить Дэвиду и доложить – любой утаенный контакт с Гарвардом тот расценивал как предательство. И не только с Гарвардом – с какой угодно другой задействованной в проекте лабораторией. И кстати, не только Дэвид – Нгуен тоже не хотел ничем и ни с кем делиться.
– Скверные новости, Адам.
Адам вздрогнул и резко развернул стул. Сами.
– Почему?
– Одна из твоих мышей.
Густая, похожая на птичье гнездо шевелюра поблескивает в равнодушном свете жидкокристаллических ламп на потолке. Сами, пожалуй, самый талантливый в группе, но… не то чтобы необщительный, нет, так сказать нельзя, обсуждать с ним что-то – одно удовольствие. Но Сами терпеть не может пустую болтовню и без стеснения дает это понять.
– Что?
– Сдохла.
– Сдохла? Не может быть…
У Адама появилось ощущение, что на нем немилосердно стянули пояс. Уже немало мышей погибло, у них просто нет права еще на одну необъяснимую смерть. Экспериментальная часть проекта Re-cognize уже напоминает этический кошмар.
– Пневмония. – Сами отрицательно покачал головой, будто прочитал мысли Адама. – Бактериальная пневмония. Никакой катастрофы, но проблема в другом. В клетке были три мыши. Ветеринары хотят усыпить остальных двух.
– Но это же…
– Альтернатива – антибиотики.
– Но это же невозможно! Микроглия – важный элемент иммунитета. Антибиотики повлияют на результат.
– Знаю.
– И что будем делать?
Сами пожал плечами на ковбойский манер, но с заметным сочувствием:
– Это твои мыши.
Вид не менее грустный, чем принесенная им новость. Две застиранные футболки одна поверх другой, темные круги под глазами. Сами родился в крошечной сирийской деревне, родители погибли – в их машину заложили бомбу. Два брата и маленькая сестренка ухитрились бежать в Турцию на грузовике – спрятались в стоящем в кузове большом деревянном ящике. В лаборатории молчаливый и загадочный Сами воспринимался как чужак, но Адаму он очень нравился. У Сами было удивительное чутье, он безошибочно находил слабые места в эксперименте. К тому же он не очень свободно владел языком, что в глазах Адама было преимуществом: Сами говорил только самое необходимое, на ненужные детали просто не хватало словарного запаса.
– Возможно, эта история вообще никак не повлияет на результат.
– Возможно, – грустно согласился Адам. – Мы все равно обязаны указать, что применялись антибиотики. И ни один журнал… ты же сам понимаешь – кто примет работу с контаминированным экспериментом? Придется все переделывать.
– Да… придется.
– Где вообще она могла подхватить эту инфекцию? – Раздражение росло по мере осознания нелепости ситуации. Они и так давно превысили запланированный срок. Несколько месяцев опоздания.
– Кто-то снебрежничал. Другого объяснения нет.
– Черт бы подрал… три месяца коту под хвост.
– Так что сказать ветеринарам? – уже на пороге спросил Сами с таким видом, будто извинялся, что отнял столько времени.
Адам глубоко вздохнул.
– Пусть усыпляют.
Сами молча исчез, после чего Адам повел себя весьма необычно: вслух произнес несколько грубых, чисто американских ругательств. Дэвид Мерино такого ни за что бы не допустил. Снебрежничал… Как будто этот кто-то, кто снебрежничал, знать не знал, чего стоит такая небрежность. Впрочем, во Франции гигиена – понятие довольно размытое. Чтобы прийти к такому заключению, достаточно спуститься в метро в час пик.
Адам выключил монитор и встал. Дэвида удар хватит, когда узнает. Три бесценные мышки улетели в свой мышиный рай, не пожелав поделиться хоть какими-то результатами.
Он вышел на улицу. Было не особенно холодно, но небо затянуто тучами, а в воздухе висит моросящий парижский дождичек. Зиму в Париже действительно можно назвать зимой с большой натяжкой – разве что в том смысле, что погружает в депрессию. Адам нашел лавку под навесом и присел, и в тот же момент пискнул телефон.
Не глядя на дисплей, зажмурился на секунду – а вдруг поможет исполнению желаний? Расхожее мнение – любовь превращает человека в ребенка. Даже какие-то афоризмы существуют на этот счет. Всем влюбленным по двенадцать, то-то взрослые и злятся. Представил лицо Матьё – зеленые глаза, длинные густые волосы, модная небритость, которую почему-то называют интеллектуальной. Интеллектуальная небритость, что бы это ни значило. Очевидно, человек настолько занят своими чересчур интеллектуальными мыслями, что не успевает побриться.
Нет – сообщение от мобильного оператора. Пора пополнить карточку.
Адам раздраженно сунул телефон в карман и снова выругался, на этот раз еще затейливее. Как же он устал от всего этого спектакля! Сплошное, бесконечное ожидание. Короткие, слишком короткие моменты счастья – и вновь томительное, выматывающее ожидание. Если он уже ничего не значит для Матьё, то достоин ли Матьё занимать все его мысли? Может, и нет, но что поделаешь? Он тосковал по Матьё так, что ему иногда казалось: достаточно хотя бы увидеть друга, хотя бы… как там у Жака Бреля? Тень его руки, тень его собаки, хотя бы тень его тени…
Одержимость – другого слова не подберешь.
Три дохлые мыши, а теперь еще и это. Он сунул замерзшие руки в карманы и долго сидел и дулся – то ли на нерадивых лаборантов, то ли на Матьё, то ли на самого себя.
* * *
– О боже… – Селия прикусила губу. Отец в койке, под желтым больничным одеялом, с белоснежной повязкой на лбу. – О, папа…
– “О боже”, пожалуй, да, а вот “о, папа” рановато, Тыквочка. Живу пока. – Тед Йенсен с интересом посмотрел на завязанный подарочной ленточкой яркий пакет у нее в руках. – Я и не знал, что у меня сегодня день рождения.
Селия протянула отцу пакет и присела на край больничной койки.
– Выглядишь ты ужасно… Болей нет?
– Меня накачали какими-то свирепыми таблетками. Если честно, они так ударили в голову, что я не уверен, есть она у меня или нет… – Он дурашливо-серьезно пощупал голову и, поморщившись, кивнул: – Пока есть. Жить можно.
Легкое сотрясение, доктор Йенсен. Рана на лбу неопасна, выглядит страшнее, чем на самом деле. У вашего папы есть ангел-хранитель.
– Значит, ты решил погулять… шел снег… – Селия никак не могла сообразить, какой тон выбрать.
Наконец Тед размотал все ленточки и обертки и достал белую коробочку.
– Ты ангел, Тыквочка.
Дрожит правая рука. Раньше этого не было. Или она не замечала? Может, лекарства так действуют?
– Неделями не кормят, – пожаловался Тед. – В этой больнице понятия не имеют о настоящем сервисе. Так они всю клиентуру растеряют. – Он неожиданно пукнул и пожаловался: – Вот видишь? Нервы ни к черту.
Селия улыбнулась. Эта шутка – ее ровесница… Небритый, бледный.
– Ты похудел, папа.
– Вот еще! Ничего я не похудел. Это у них одежка такая. Натянешь эту хламиду – десять кило долой.
И в самом деле, трудно придумать более безобразное одеяние, чем стандартная больничная рубаха. Селия посмотрела на прикроватный столик. Ничего, кроме огромной, не меньше литра, пластмассовой кружки с ярко-синей, величиной с лошадиный хомут ручкой. Улыбка умерла. В этих неестественных размерах было что-то трагическое, так же как и в часах с огромными цифрами для дементных, которые продают в аптеках. Как будто старики и больные к концу жизни вновь превращаются в детей.