В общем, немецкая философия опротивела Бакунину вместе с немцами, и он бросился в политику, начал читать политические журналы и переехал в Дрезден. Переключился с немцев на французских демократов и социалистов, и прочитал все, что только мог достать.
«Я услышал, что будто бы уж начали говорить о необходимости вернуть меня в Россию, — вспоминал Михаил Александрович, — но возвращение в Россию мне казалось смертью! В Западной Европе передо мной открывался горизонт бесконечный, я чаял жизни, чудес, широкого раздолья; в России же видел тьму, нравственный холод, оцепенение, бездействие, — и решился оторваться от родины».
В этом-то и был корень зла: все последовавшие грехи и несчастия произошли от этого легкомысленного шага.
Он переехал из Дрездена в Берлин, а оттуда — в Швейцарию, где убедился, что политика ничуть не лучше философии, поскольку грязь, дрязга и сплетня, где мелким и гнусным личностям нет конца.
Ну, да познакомился с несколькими коммунистами, но сам никогда не был коммунистом. Много, много за ним грехов, но этого не водилось.
И автор перешел к развернутому пассажу о загнивающем Западе: «В Западной Европе, куда ни обернешься, везде видишь дряхлость, слабость, безверие и разврат, разврат, происходящий от безверия».
Дедушка, наверное, прищурился, как кот на солнышке, заулыбался от удовольствия, взял карандаш и написал на полях: «разительная истина».
До сих пор Саша думал, что наиболее интенсивно Запад стал загнивать при Советском Союзе, в пору его детства, а вот однако же: уж полтора века гниет.
Из Швейцарии Бакунин переехал в Бельгию, а из Бельгии — в Париж. И там впервые услышал о приговоре к лишению дворянства и каторге.
Тут на автора накатила ностальгия, и он чуть не бросился в Сену от тоски по безвозвратно потерянной родине. Бросаться однако же не стал, поскольку понял, что есть только один способ вернуться: революция. В чем, как на духу, и исповедовался Николаю Павловичу.
Но с революцией было глухо не то, что на любимой родине, но даже на гнилом Западе.
В 1846-м поляки в Кракове восстали против австрийской власти, но повстанцев быстро разбили. Так что Михаил Александрович поучаствовать не успел.
В ноябре 1847-го он заболел тифом, и сидел дома с выбритой головой, когда его попросили произнести речь на торжестве в честь годовщины польской революции 1831-го, он заказал парик, приготовил её за три дня и произнес в ноябре 1847-го.
За эту речь, по требованию русского правительства, он был изгнан из Парижа и переехал в Брюссель.
Но во Франции грянула Февральская революция 1848-го, и была провозглашена Вторая республика, так что Бакунин пешком вернулся в Париж, потому что железная дорога была сломана.
Здесь его ждали ликующие толпы, патриотические песни, восторженные крики и красные знамена на улицах, плацах и общественных зданиях.
Саша дочитал до этого места и понял, что все Бакунинское покаяние, все эти «государи и величества» из одних больших букв — не более, чем виньетки, этакие розочки с незабудками, на полях его революционного трактата, никакого отношения к содержанию не имеющие.
А содержание — вот оно. Вид восставшего города поверг автора в восторг, который рвется через все его покаянные речи, чего он даже не пытается скрыть перед своим августейшим исповедником. Сравнивает Париж с диким Кавказом, но его восхищает этот «Кавказ» с баррикадами до крыш вместо гор и рабочими в живописных блузах, почерневшими от пороха и вооруженными с головы до ног, как лезгины в ущельях.
«И посреди этого безграничного раздолья, — пишет Бакунин, — этого безумного упоенья все были так незлобивы, сострадательны, человеколюбивы, честны, скромны, учтивы, любезны, остроумны, что только во Франции, да и во Франции только в одном Париже можно увидеть подобную вещь!»
Не только. В Москве, в августе 1991-го, Саша и видел, чувствовал, слышал примерно то же.
И точно также, как в Париже 1848-го, все были пьяны от безумного восторга и безумных надежд.
А в Париж приходили известия со всей Европы: «В Берлине дерутся, король бежал, произнеся перед этим речь! Дрались в Вене, Меттерних бежал, провозглашена республика! Вся Германия восстает. Итальянцы одержали победу в Милане; в Венеции австрийцы потерпели позорное поражение. Там провозглашена республика. Вся Европа становится республикой. Да здравствует республика!»
Интересно, с каким выражением лица Николай Павлович это читал? Наверняка ведь все понял: «А вот здесь ты искренен, государственный преступник Бакунин!»
Михаил Александрович рвется в Россию, чтобы «вместе с польскими патриотами» принести революцию и туда. Он даже нашел деньги на дорогу, но оказался почему-то в Германии.
Тут началась подготовка Славянского конгресса, и Бакунин едет в Прагу и мечтает о всеславянской федерации. Если немцы смогли объединиться в Германский союз, почему бы и славянам не объединиться?
Но чехи тянут в свою сторону, поляки в свою, а южные славяне в свою — так что конгресс кончается ничем.
Да, на фоне объединения Германии панславизм не казался таким уж абсурдным. Правда, сербский язык отличается от русского куда больше, чем верхненемецкий от нижненемецкого. Ну, сделать языком межнационального общения старославянский, например, чтобы никому не было обидно. И не притеснять католические меньшинства, вроде хорватов и поляков. И вперед.
Главное отличие в том, что немцы свободны, а славяне, кто под турками, кто под немцами, кто под Российской империей. Бакунин это понимает: не будет никакой панславянской федерации без освобождения Польши. И так и пишет коронованному государю Царства Польского Николаю Павловичу, как на духу.
А на конгрессе призывает не надеяться на помощь России: 'Теперь же вам нет места в недрах русского царства: вы хотите жизни, а там мертвое молчанье, требуете самостоятельности, движенья, а там механическое послушание, желаете воскресенья, возвышенья, просвещенья, освобожденья, а там смерть, темнота и рабская работа.
Войдя в Россию императора Николая, вы вошли бы во гроб всякой народной жизни и всякой свободы'.
И вставляет это в «Исповедь», адресованную императору Николаю.
«Соединитесь сначала вне России, — убеждает Бакунин Славянский конгресс, — не исключая ее, но ожидая, надеясь на ее скорое освобождение; и она увлечется вашим примером, и вы будете освободителями российского народа, который в свою очередь будет потом вашею силою и вашим щитом».
Ну, откуда он знал, что, освободившись, славяне начнут увлеченно резать друг друга?
Видимо, перед ним на железном столике, в свете трепещущей свечи, лежал список вопросов от Третьего Отделения, и вот Бакунин начинает отвечать: «Я хотел революции в России. Первый вопрос: почему я желал оной? Второй вопрос: какого порядка вещей желал я на место существующего порядка? И наконец третий вопрос: какими средствами и какими путями думал я начать революцию в России?»
Во всем мире много зла, притеснений и неправды, но на Западе против зла есть лекарства: публичность, общественное мнение и свобода, облагораживающая и возвышающая всякого человека.
«Это лекарство не существует в России, — писал Бакунин. — Западная Европа потому иногда кажется хуже, что в ней всякое зло выходит наружу, мало что остается тайным. В России же все болезни входят вовнутрь, съедают самый внутренний состав общественного организма. В России главный двигатель — страх, а страх убивает всякую жизнь, всякий ум, всякое благородное движение души. Трудно и тяжело жить в России человеку, любящему правду, человеку, любящему ближнего, уважающему равно во всех людях достоинство и независимость бессмертной души, человеку, терпящему одним словом не только от притеснений, которых он сам бывает жертва, но и от притеснений, падающих на соседа!»
Саша потянулся за карандашом, чтобы подчеркнуть этот абзац, его остановило только то, что нельзя же портить документ с пометками Николая Первого. И он сделал закладку с надписью: «Лекарство для империи».