Марица оглядела членов сельсовета. Все они хорошо знали отца Шандора-младшего, и она прекрасно понимала, что они поступали так не только в интересах его сына-инвалида, но и в знак памяти о Шандоре-старшем. Жители Надьрева всегда тесно сплачивались, чтобы поддержать Шандора-младшего. Многие в деревне были для него как родители, и именно поэтому его отец никогда не отправлял его в больницу в Будапешт, на чем всегда настаивали врачи. Когда Шандор-младший вернулся в деревню после своей весьма кратковременной службы в Управлении городского транспорта Будапешта, его встретили здесь радостными возгласами. А презрение жителей деревни к Марице поднялось на качественно новый уровень.
Однако у Марицы был утонченный нюх, и она почуяла редкий шанс извлечь из этой ситуации свою выгоду. Она учуяла этот шанс так же безошибочно, насколько отчетливо она слышала барабанную дробь глашатая, насколько явственно она видела согнутые от болезни кости своего сына, стоявшего сейчас перед ней. То, как складывались обстоятельства, могло стать удачным поворотом ее судьбы. Она понимала, что сможет полностью осознать всю меру тех возможностей, которые перед ней открывались, лишь с течением времени.
Но сейчас она мгновенно сообразила, что должна воспользоваться этим представившимся ей шансом.
К немалому удивлению членов сельсовета, которые пришли в готовности до последнего отстаивать свою точку зрения, Марица без лишних слов быстро схватила своего сына и потащила его в свой с Михаем дом. Да, безусловно, конечно же, он сейчас вполне мог оставаться с ней. Это вполне отвечало ее планам.
* * *
Улицы Надьрева стали пустыми, как могила призрака. Привычный гул уличного движения внезапно исчез. Мягкий топот копыт, раньше доносившийся из мастерской кузнеца, стук молотка сапожника, жужжание швейной машинки портного – все стихло. В тот момент, когда глашатай объявил свое ужасное предупреждение, во всех домах Надьрева жизнь затихла.
Проходили часы. Легкий ветерок шелестел в кронах деревьев, в вышине щебетали певчие птицы. Собаки бегали взад и вперед посредине деревенских дорог, радуясь тому, что теперь они могут делать это при свете дня, хотя обычно им позволялось делать это только ночью.
Жители деревни терпеливо ждали своей участи. Двери, которые обычно оставляли открытыми в августовскую жару, теперь были плотно закрыты. Цыплят согнали со дворов в курятники. На окнах закрыли ставни. Можно было различить, как некоторые деревенские пробирались в свои плохо замаскированные винные погреба, чтобы спрятать там последние ценности. Дети постарше вели себя, копируя поведение своих родителей: они осторожно крались из одной комнаты в другую. Если раньше их дома казались им убежищем от всех бед, то теперь они чувствовали настоящий страх, от которого кровь стыла в жилах.
Прошло еще несколько часов.
Замолчавшие птицы первыми дали знать, что наступило то, чего все с таким ужасом ожидали. Через какое-то время по всей деревне послышался грохот. В домах задребезжали стекла. Некоторые смельчаки выскользнули во двор и стали наблюдать в щели между деревянными рейками заборов, как румынская кавалерия входила в Надьрев.
Охваченные паникой собаки бросились в разные стороны, уступая дорогу лошадям. Преодолев канавы, они расположились под придорожными кустами. Некоторые из них, поддавшись общему смятению, шныряли под заборами. Кавалеристы ворвались на улицу Арпада. Их остроконечные шлемы были низко надвинуты на лбы, пыльные ташки[16] подпрыгивали на спинах, штыки хлопали по бокам. За кавалеристами следовала группа грязных пехотинцев.
Лошади остановились. Один из офицеров поднес горн к губам и протрубил сигнал. Звук горна пронесся по запутанным улочкам Надьрева и достиг болотистых лугов, окаймлявших берега реки, на которых укрывшиеся от посторонних глаз черные аисты прятались среди камышей в ожидании осенней миграции на юг.
* * *
К концу сентября Надьрев было уже не узнать. Если улица Арпада раньше была заполнена лошадьми с повозками, то теперь она кишела вооруженными румынскими солдатами. Они расхаживали по улице, как стая волков, высматривавших, чем бы поживиться. Они совершенно беззастенчиво грабили магазины, забирая там все, что им заблагорассудится. В галантерее румынам были вынуждены отдать новые платья, чтобы те могли отправить их домой своим женам. В магазине Фельдмайера полки практически опустели. Румынские солдаты останавливали любого жителя деревни, который пытался пройти мимо них. Они приставляли к его груди острый штык и требовали предъявить паспорт. Пока несчастный крестьянин доставал свой документ, солдаты вытаскивали из его корзины все те скудные товары, которые там оказывались. Некоторые солдаты заставляли прохожих опускаться на колени и приносить клятву верности королю Фердинанду[17].
Секретарь сельсовета Эбнер был низвергнут румынами со своего поста, его место занял офицер, командующий оккупационным гарнизоном. Он организовал в деревенской ратуше таможенный пункт, где взимал огромные пошлины со всех товаров.
Рынок, ранее работавший по четвергам, теперь отменили. «Вороны» больше не собирались у колодца на центральной деревенской площади. Солдаты, которые в жару изнемогали в своей шерстяной униформе, использовали колодец для умывания.
Даже тетушка Жужи не отваживалась заходить в корчму семейства Цер, которой полностью завладели румынские солдаты. Лайошу, учитывая его отпугивающий вид, запретили появляться в его собственном заведении.
По ночам вместо привычных сторожей в плащах, которые были вооружены только лампами, улицы Надьрева теперь патрулировали солдаты с винтовками.
В деревне ввели комендантский час, который наступал в девять часов вечера, хотя солнце заходило только час спустя. Жители Надьрева предпочитали круглыми сутками оставаться дома, чтобы охранять свои жилища. Кроме того (и это было гораздо важнее для них), они не решались оставлять без присмотра своих жен.
* * *
Марица подрезала обугленный фитиль в небольшой лампе старым перочинным ножом, найденным на кухне, и протерла стекло от сажи тряпкой, которую держала для таких случаев. После этого она зажгла эту лампу и стала наблюдать, как в ней разгорался огонь. В доме запахло парафином. Когда Марица взяла лампу и поднесла ее к себе поближе, пламя замерцало.
Свет лампы отражался от штыков, когда Марица пробиралась, как вор, вдоль стены своей гостиной. Она прокралась мимо группы офицеров, сидевших за обеденным столом. В воздухе стоял дым от их сигарет. От их униформы пахло порохом и лошадьми. Марица перешагнула через груду серых холщовых вещмешков, покрытых многодневной пылью, и направилась по узкому коридору.
Через некоторое время после ужина из комнаты вышел Михай. Обычно он прятался в хлеву. Если хватало соломы или сухого навоза, он разжигал там костер в яме, когда наступала ночь. Марица могла видеть из окна свет от этого костра. Если же сжигать было нечего, то Михай сидел в темноте, завернувшись в одеяла, пока не засыпал.
В первые недели после появления румынских войск Михай старался все время быть рядом с Марицей. Когда она выходила на улицу покормить цыплят, он выходил вместе с ней. Когда она шла на кухню, он старался держаться достаточно близко, чтобы она постоянно находилась в поле его зрения. Ему не хотелось выпускать ее из виду, но в конце концов он успокоился. Угроза изнасилования или избиения была вполне реальной для тех жителей деревни, у которых размещались рядовые солдаты, офицеры же не представляли такой угрозы. Когда дело касалось Марицы, они вели себя подобающим образом: отчужденно, но вежливо. Убедившись в этом, Михай стал бо́льшую часть времени проводить в хлеву. В его доме поселились оккупанты, чужеземцы, разговаривавшие на чужом языке, и это было для него невыносимо. Каждую ночь он думал об интервентах, собравшихся в его гостиной, делящих свою добычу и планирующих новые грабежи, сидя за его обеденным столом и поедая его ужин.