На твоем алтаре На твоем алтаре лепестки и цветов пыльца, чаши с фруктами, перья птиц, семена и свечи. На моем же гниющие туши, густая кровь. К нему нет простых троп, и на картах он не отмечен. Над твоим алтарем неба трепетная лазурь, солнца ласково трогает теплый, нагретый камень. Мой же спрятан в тени далеко на краю земли, и касаться его не стоит, поверь, руками: каждый лезвием скол, он отравит собой, как яд, заберет взамен сердце, потребует себе душу, он возьмет жизни тех, кто пришел, чтоб меня просить, дав лишь призрачный шанс, что я буду неравнодушен. Твой прекрасный алтарь, он сверкает при свете дня, мой черней любой бездны и тени любой темнее. Так зачем они ищут его, наплевав на страх? Призывая меня, во что продолжают верить? На твоем алтаре слезы стынут пустых молитв, ты далек, равнодушный, к любому, кто тебя просит. И отдав тебе все, получив в ответ тишину, угадай, кому жизни они преподносят после? На твоем алтаре ткань, вино, жемчуга и мед, его камень так вытерт руками, что видно лица. Одного лишь не знают пришедшие тебя звать: твой алтарь давно пуст, и нет смысла тебе молиться. Чему суждено Сколько б ни было цвета любого шапок, ее мать дома держит, во двор – ни шагу: все боится того, кто приходит ночью. Чтоб красы не заметил любимой дочери, красит соком ореха златые косы, золой пачкает лоб и курносый нос, охраняет, высматривает орлицей. Но случится, чему суждено случиться. За стенами сидеть юность станет разве? Говорит себе дева, мол, только раз бы! Монстр заявится ли прямо днем, при свете? Кости прежде погибших могли б ответить, но молчат, лежа в чаще в глубоких ямах, ведь не зря ее так охраняет мама. Тень скользит по земле, в лесу тихо, ясно, лишь пятном ярким шапки ее цвет красный. Мать ее больше дома не обнаружит. Лишь для виду со стен поснимают ружья мужики, бабы слезы повыжимают, уже зная, что не придет живая. Позже шапку найдут в бурых пятнах крови, не найдя ничего, впрочем, шапки кроме. Байки станет сюжетом кровавой дева, и, увы, ничего с этим не поделать. Впрочем, ходит история все ж похуже, что чудовище, девушку ту не скушав, разглядело и кудри, и нежность уст и из лесу теперь ее не отпустит. Что случилось, чему суждено случиться: стала дева невестой его – волчицей. И лишь мать узнает ее в том оскале, когда ночью скользит тень по доскам спальни. Уши – слышать, пасть – рвать, чья-то дочка в брюхе. Впрочем, может, и это лишь только слухи. Золото
Как там было на деле, никто не знал. Говорили, принц стражу в ту ночь не звал, что кинжал обнаружили на парче, чьей-то залитой кровью, но только чьей? Что пиратскую дочь может удивить? Он шептал ей слова свои о любви, пальцы прятались в кружево рукава. А ее руки знали лишь, как канат оставляет занозы и волдыри. Задыхаясь от страсти, почти немым, он ей падал в колени, дрожал, сражен. Он был легким пером, а она ножом. Он был птицей, упрятанной в замка клеть, а она вором, что клеть решил посметь вскрыть своей огрубевшей за жизнь рукой. Ворвалась, как волна, отняла покой. Только все это – сказка не о любви. Говорил ей отец, должен клад хранить самый верный и честный из мертвецов, а любовь не для нас, дочь, в конце концов. Он доверился ей, в тайный грот пришел. Она не обманула, сказав, душой вечно связан с ней станет, ответив «да», с ней уже не расстанется никогда. С того дня прошло много хороших дней, обратилась та дева в грозу морей, стал легендой упрятанный ею клад, но найти его мало сокровищ карт: мертвец клад охраняет, собак верней. Только изредка кажется все же ей: кудрей шелковых золота теплый цвет, может, был все ж важней золотых монет? А во мне они чуяли А во мне они чуяли только лишь зло и смерть, потому-то никто не решился из них посметь, все им заместо кожи виделась чешуя, пасть клыкастая, что проглотит их, не жуя, когтей видели острые лезвия на руках. И я видела страх, и затем стал привычным страх. Но однажды явился чужак, он меня не знал и он их не послушал, что людям желаю зла, ликом черта страшнее, сам дьявол мне – старший брат. И когда к нему вышла, то не повернул назад, молча взял ладонь в руку, чувствуя, как дрожит, и я выбрала жизнь, а затем узнавала жизнь; дни с ним вместе летели, как по небу облака. А как люди прознали, что стала я дорога и не видит во мне он монстра, зовет женой, ходит подле чудовища счастливый и живой, так объятьем решили отвадить тогда петли. Но я спрятала крик, а затем запретила крик. Озарил солнцем ночь охвативший здесь все пожар — тот, что прежде они представляли в моих глазах — обернулся чудовищ реальней, страшней их всех. Ветер носит над пепелищем золу и смех. Что растили во мне так долго, теперь взросло: вы посеяли зло и теперь пожинайте зло. |