Вадим жил недалеко от метро, в двух станциях от меня. Выйдя на поверхность и прошагав всего пару сотен метров, я нырнул в неприметный дворик, переполненный автомобилями, и позвонил в домофон одного из подъездов. Я уже отчаялся ждать ответа, но из динамика все-таки раздалось:
– Кто?
– Макар, – произнес я, и дверь с характерным звуком открылась.
Вадим жил на втором этаже в квартире, оставленной ему в «вечное», по его выражению, пользование родственниками, которые приобрели домик в живописном местечке на юге и уже третий год наслаждались там морем, горами, мягким климатом и песчаными пляжами, сдавая в аренду свою вторую квартиру на Кропоткинской.
Вадим был моим лучшим другом и, вероятно, самой неординарной личностью, которую я когда-либо встречал. Свой нестабильный заработок он получал с того, что писал статьи для интернет-изданий, а туманное и неопределенное будущее связывал с ремеслом писателя и общественной деятельностью. Он был одним из тех удивительных людей, которые, отлично осознавая глубинную суть предмета, чаще признавали главенство формы. Так, Вадим ненавидел нацистов больше за то, что они осквернили древний символ Солнца, чем за ужасы, которые творились на оккупированных территориях. Он называл Мао Цзэдуна величайшим режиссером, а художников-баталистов – неудавшимися полководцами; он мог возненавидеть человека с первого взгляда, – за странный жест, взгляд или усмешку – выливать на него желчь и язвительность годами, но также и наоборот – чья-то улыбка или тонкая шутка могли вмиг вернуть его расположение. Все это поразительным образом сочеталось со здравой рассудительностью в моменты, требующие решительных действий, и каким-то неестественным, на грани фатализма, презрением к опасности, развившимся скорее из тяги к самоубийству, чем из разумного осознания ценностей и рефлексии. И, конечно, раз в несколько месяцев он находил на небосклоне истории какую-нибудь звезду – генерала, поэта или путешественника – и ярко ею увлекался, периодически рассказывая мне об удивительных приключениях этих героев минувших эпох.
– Д’Аннунцио, – заявил Вадим почти с порога, едва мы поздоровались. – Слышал о таком?
Не просто слышал, а даже знал, почему мой друг заинтересовался не столь популярным в наше время Габриеле д’Аннунцио. На рождественские праздники мы уезжали в Петербург, и тогдашняя девушка Вадима познакомила нас с небольшим кружком, полуподпольным издательством. Ребята планировали переиздавать одну из книг писателя, и Вадим, как я понял, оказался в этот проект втянут. Я улыбнулся и кивнул.
Поэт, солдат, авантюрист… Диктатор! Всю жизнь проживший в роскоши, облапошивая ростовщиков, на всю Европу прославившийся своими произведениями, но еще больше – эпатажем. Человек, который в пятьдесят два года отправился на фронт Первой Мировой. Кто в таком возрасте рискнул бы сесть за штурвал торпедного катера, а потом и самолета, командовать целой эскадрильей и бомбить Вену кочанами капусты?
– По окончании войны между Италией и Югославией возник спор за один пограничный городок, Фиуме, – говорил мой друг. – Д’Аннунцио при поддержке сторонников-радикалов был провозглашен там диктатором. Причем еще до того, как старик туда прибыл. Эта так называемая Республика Фиуме просуществовала меньше года, но что за место это было!
И правда. Политические радикалы, музыканты, поэты, искатели приключений стекались сюда со всего света. На улицах происходило что-то невероятное – поэзия в действии. Конституция, писанная едва ли не стихами, оркестр, играющий дни напролет на главной площади, налеты «пиратских» бипланов на суда и близлежащие фермы с целью добыть провиант, которого, в отличие от кокаина, Фиуме катастрофически не хватало. В конечном счете д’Аннунцио все-таки вынудили удалиться, а республику присоединили к Югославии.
– Остаток своих дней он проживал в привычной роскоши, обласканный режимом Муссолини. Но лишь формально! В реальности же у него просто вырвали из рук возможность на что-либо влиять, отняли саму способность действовать, – последнее предложение Вадим произнес с некоторой горечью в голосе. – В своем угасании он был подобен Наполеону, заточенному на острове Святой Елены скупыми англичанами. В конце концов, важно ли, насколько позолочена клетка, если в ней погибает орел?
Вадим был довольно бледен, что сильно контрастировало с его черными, почти угольного цвета волосами. Иногда его карие глаза пылали из-под надбровных дуг маниакальным огоньком, двумя черными угольками. Узкие губы под прямым носом создавали впечатление вечной то ли едва заметной улыбки, то ли плохо скрываемой усмешки. Среднего роста и среднего телосложения, он казался бы сравнительно неприметным среди других людей, не будь в его глазах этого блеска, а на лице – полупрезрительного выражения. Но сейчас мне он улыбался искренне.
– Скажу откровенно, «Триумф смерти» не понравился. Ну не могу я читать о том, как очередной малейший вздох отражается на мыслях героя о самоубийстве или смертельной болезни… В конце концов, когда я читаю об ипохондриках, я сам становлюсь немного ипохондриком!
Вадим рассмеялся, обнажив свои белые зубы, и жестом пригласил меня пройти вглубь квартиры.
– Ну что ты смеешься? Вот Гумилев – совсем другое дело! Хотя история и слепила их примерно из одного теста. – Жаль, что они так и не встретились. Представь, какая это была бы встреча! О чем бы они стали говорить? Прочитал бы Гумилев свою «Оду Д’Аннунцио» или счел бы это дурным тоном? – говорил Вадим уже с кухни.
Ту атмосферу, которая царила в квартире, стоило бы охарактеризовать не иначе как богемную. В гостиной, куда я вошел через прихожую, царил полумрак – через плотно задернутые шторы едва пробивалось наглое весеннее солнце. Здесь почти не было мебели, кроме старого потертого дивана, на который я однажды по досадной случайности вылил чашку кофе. Посреди комнаты, прямо на паркете, лежал небольшой матрас с аккуратно – настолько аккуратно, насколько это мог сделать Вадим – заправленным черно-синим одеялом и подушкой кровавого алого цвета. Уж не знаю, чем он руководствовался, когда переезжал сюда с удобной двуспальной кровати, – возможно, он вдохновился Дезе[4], который проводил тревожные ночи под пушкой, закутавшись в походный плащ, а может, просто решил закаляться – но его комната напоминала скорее обитель буддийского монаха, чем бивуак революционного генерала.
Рядом с импровизированной кроватью, подобно солдатам императорской гвардии, стояли три пустых бутылки вина и одна початая. Я распознал в них каннонау родом из Сардинии и какое-то из крымских, так и не ставших дешевле импортных. Дополнял боевую единицу грозный офицер – пузатая бутылка из-под брюта, в горлышко которой зачем-то была воткнута свеча. Мало того что просто воткнута, так она еще и горела, заставляя пространство комнаты пульсировать в унисон с медленно угасающим пламенем. В воздухе витал еле уловимый аромат благовоний. Пытаясь понять, что же это за запах, я никак не мог отделаться от ассоциаций с православным храмом…
– Вадим, мать твою! Это ладан, что ли?! Откуда ты его вообще взял?
– И, войдя в дом, увидели Младенца с Мариею, Матерью Его, и, пав, поклонились Ему; и, открыв сокровища свои, принесли ему дары: золото, ладан и смирну, – донеслось с кухни монотонно-гнусаво.
По мере продвижения вглубь гостиной посетитель мог увидеть две приоткрытые двери. За одной из них скрывалась ничем не примечательная спальня. Рубашка на спинке стула, шкаф, комод с зеркалом и сдвинутыми в кучу разноцветными флаконами, среди которых мне удалось выделить лишь туалетную воду и духи родственницы, уехавшей на юг. Обои мягкого светло-зеленого цвета, беленый потолок и люстра, плафоны которой копировали какие-то экзотические цветы. Но самой колоритной деталью была та, которую привнес уже Вадим: над изголовьем слегка помятой кровати призывала выйти в тыл австриякам фигура Бонапарта с пылающими глазами на репродукции знаменитой «Наполеон на перевале Сен-Бернар» Луи Давида. Впрочем, спальню гостям вроде меня посещать было без надобности. Куда более интересной представлялась вторая комната, которую Вадим именовал не иначе как кабинетом.